АЛЕКСАНДРОВА Т.Л. Сергей Есенин

PostDateIcon 21.04.2012 17:14  |  Печать
Рейтинг:   / 5
ПлохоОтлично 
Просмотров: 10240

Александрова Т. Л.

Сергей Есенин

«С посмертной судьбой Есенина произошла волшебная странность — писал в начале 50-х гг. истекшего столетия поэт Георгий Иванов. — Он мертв уже четверть века, но все связанное с ним, как будто выключенное из общего закона умирания, умиротворения, забвения, продолжает жить. Живут не только его стихи, а все «Есенинское», Есенин «вообще», если можно так выразиться. Все, что его волновало, мучило, радовало, все, что с ним как-нибудь соприкасалось, до сих пор продолжает дышать трепетной жизнью сегодняшнего дня». (Иванов Г. В. Есенин. — Сергей Есенин в стихах и жизни (далее — ЕСЖ). М., 1997. Т. 4. С. 141). Эти слова остаются в силе и более полувека спустя.
В дни ощутимого охлаждения интереса к поэзии 110-летие со дня рождения Есенина, не став всенародным праздником, все-таки выплеснулось за пределы литературных и литературоведческих кругов. Определенный резонанс вызвал недавний фильм В. Безрукова.
Сразу следует оговориться, что анализа фильма в данной статье читатель не найдет: автор статьи не считает себя в праве анализировать фильм, который принималась смотреть несколько раз, но ни разу не смогла выдержать более 5 минут. Но те моменты, которые вызывают отторжение сразу, указать можно:
Во-первых, это вольное обращение с мемуарным материалом, безосновательное переиначивание реальных эпизодов, а иногда и откровенные неточности (а маленькая ложь, как известно, рождает большое недоверие).
Во-вторых, модернизация и опошление общего стиля жизни послереволюционной России. Между большевиками 20-х и героями современных «бандитских сериалов», при некотором типологическом сходстве, есть, тем не менее, значительная разница — и в манерах, и в употребляемых фразеологизмах. Несмотря на все ужасы и нестроения послереволюционной эпохи, современный стиль мышления «ниже пояса» свойствен ей не был.
В-третьих, отсутствие (несмотря на явные потуги и вымучивание) у актера, исполняющего главную роль, есенинской «харизмы» — того необыкновенного обаяния, которое заставляло современников прощать ему даже непростительные поступки.
В дискуссиях звучала мысль, что именно Есенин (в противовес прославленному советской эпохой Маяковскому) и есть «лучший и талантливейший» поэт своей эпохи, к поэту был приложен эпитет «великий» и вновь оживились споры вокруг его смерти. Нисколько не отрицая большого таланта и значимости «последнего поэта деревни», позволим себе высказать мысль, что выдвижение его не только в качестве первого поэта своей эпохи, но даже в качестве героя и мученика, отражает не столько историко-литературную реальность первой трети XX в., сколько психологическую реальность наших дней. В судьбе Есенина есть нечто такое, что выводит интерес к нему за рамки литературы, — именно поэтому обращение к его творчеству является для современного исследователя также актом самопознания.
Сформулировать ответ на вопрос, что же продолжает волновать соотечественников в Есенине восемьдесят лет спустя после его смерти, едва ли можно в двух словах. Но все же один из возможных кратких ответов мы рискнем предложить читателю: Есенин особенно близок нашему смутному времени, поскольку его поэзия — это зеркало русской смуты; более того — смута прошла чрез все его существо. В стихах Есенина отразились и природная чистота, и трагическая нестойкость, и горечь падения, и боль надлома, и глубина отчаяния — все, что на протяжении века было свойственно не только ему. Не случайно одна из самых глубоких критических статей о творчестве поэта, принадлежащая перу З. Н. Гиппиус, так и называется: «Судьба Есениных». Секрет популярности Есенина в том, что за ним стоят миллионы сходных судеб, — сходных, может быть, не столько фактами внешней биографии, сколько внутренней историей души.

БИОГРАФИЯ

Биографию Есенина можно рассказывать по-разному. В зависимости от расстановки акцентов, его легко представить и трудолюбивым самородком, типичным выходцем со дна моря народного, и «Иванушкой русской сказки» — простоватым на вид, но сметливым, удачливым, а главное — добрым, и несчастным мальчиком-»пастушком», оторвавшимся от родной деревни и заблудившемся в чуждом ему городе, и — циником, бунтарем, хулиганом и кощунником. Не только разные люди предлагают разные варианты его биографии — сам поэт нередко в стихах и прозе говорит о себе вещи, способные подтвердить любую версию.

ДУХОВНЫЕ ИСТОКИ

Сергей Александрович Есенин родился 3 октября 1895 года в крестьянской семье, в селе Константиново Рязанской губернии. «В нашем Константинове не было ничего примечательного, — вспоминала младшая из сестер Есенина, Александра Александровна: — Это было тихое, чистое, утопающее в зелени село. Основным украшением являлась церковь, стоящая в центре села. Стройные многолетние березы с множеством грачиных гнезд служили убранством этому красивому и своеобразному памятнику русской архитектуры. Вдоль церковной ограды росли акации и бузина. За церковью, на высокой и крутой горе, — старое кладбище наших прадедов» (Есенина А. А. Это все мне родное и близкое. — ЕСЖ. Кн. 4. С.  29). Да, действительно — типично-русский пейзаж. Скромная, неброская природа и обязательно — церковь, так гармонично вписывающаяся в окружающий ландшафт и одухотворяющая его. Природа и молитва — первое, что, запечатлевалось в душе каждого русского крестьянина, что накапливалось из поколения в поколение и порой давало всплеск в отдельных представителях рода: святых, подвижниках, слагателях народных песен, а в XIX веке и в поэтах, — таких, как Кольцов, Никитин, Суриков, чьими последователями в начале XX века были Дрожжин и Клюев. Есенин и сам осознавал свое генетическое преемство от старших «поэтов деревни». Нераздельность сельского быта и молитвы, ощущение всей природы как храма — и храма не абстрактного, а именно православного, со всеми свойственными ему атрибутами, ярко проявилось в ранней его поэзии.

Задымился вечер, дремлет кот на брусе.
Кто-то помолился: «Господи Исусе».

Полыхают зори, курятся туманы,
Над резным окошком занавес багряный.

Вьются паутины с золотой повети.
Где-то мышь скребется в затворенной клети…

У лесной поляны — в свяслах копны хлеба,
Ели, словно копья, уперлися в небо.

Закадили дымом под росою рощи…
В сердце почивают тишина и мощи.

Эти стихи написаны Сергеем Есениным в возрасте 16-17 лет. В этот и чуть более поздний период метафора природы-Храма — один из основных приемов его поэтики.
«Черная глухарка к всенощной зовет»; «звонки ветры панихидную поют», «в благовесте ветра хмельная весна», «и березы стоят как большие свечки», «в елях — крылья херувима»; «схимник-ветер шагом осторожным мнет листву по выступам дорожным и целует на рябиновом кусту язвы красные незримому Христу», — эти примеры десятками находятся уже на первых страницах собрания сочинений Есенина. В сущности, это повторение и варьирование одного незамысловатого приема, но чтобы так писать, надо иметь особое видение мира, — и у Есенина оно, несомненно, было — от природы, от Бога.
Версия биографии Есенина, которой придерживались его родственники, определенно несет на себе печать житийного канона. Мать, Татьяна Федоровна Есенина, чьи воспоминания о сыне были записаны с устного рассказа много лет спустя после его гибели, рассказывала так: «Был у нас в селе праведный человек, отец Иван. Он мне и говорит: «Татьяна, твой сын отмечен Богом»«. (ЕСЖ, кн. 4 с. 5). Священник, о. Иван Смирнов, связанный с семьей Есениных не то дружескими, не то даже родственными узами фигурирует во многих воспоминаниях о Есенине, написанных его близкими и земляками. Он, действительно, был одним из первых, кто разглядел в мальчике «искру Божию».
И все же дальнейшая судьба самого известного крестьянского поэта России заставляет вспомнить самую «крестьянскую» из евангельских притч — притчу о сеятеле. «Вышел сеятель сеять. И когда сеял, случилось, что иное упало при дороге, и налетели птицы, и поклевали его. Иное упало на каменистое место, где не было много земли, и скоро взошло, потому что земля была не глубока; Когда же взошло солнце, увяло и как не имело корня, засохло. Иное упало в терние, и терние выросло и заглушило семя, и оно не дало плода…» (Мк. 4, 3-7). К сожалению, говоря о Есенине — не как о поэте, но как о человеке — дальше, пожалуй, можно не продолжать, потому что его случай уже описан.
«От многих моих религиозных стихов и поэм я бы с удовольствием отказался, — писал Есенин в последней автобиографии, 1925 г., — но они имеют большое значение как путь поэта до революции» (Есенин С. А. Полное собрание сочинений. М. 1999. Т. 7. С. 20).
Несомненно, посеянное семя взошло в его душе, взошло очень быстро и начало расти, но не успело по-настоящему укорениться и окрепнуть, как стало мощно взрастать «терние» — его собственные страсти, и прилетели «птицы» — плохие друзья, наконец, взошло «солнце» — то, что в начале века многим казалось «солнцем»: революция с ее «единственно-правильным» материалистическим учением. И семя, хоть и не осталось совсем бесплодным, тем не менее не дало того плода, который должно было дать. В этом была вина не только Есенина — тому способствовала и та среда, в которой он рос, и та, в которую он попал, но главной причиной внутреннего надлома, постигшего Есенина, было отсутствие в нем собственного внутреннего стержня. Это и обусловило его «привременность» — подверженность любому влиянию извне. Не случаен отзыв Горького, которому, как ни относиться к его убеждениям, нельзя отказать ни в уме, ни в наблюдательности: «Есенин не столько человек, сколько орган, созданный природой исключительно для поэзии, для выражения неисчерпаемой «печали полей»» (С. А. Есенин в воспоминаниях современников. М. 1986. (далее — ВЕ) Т. 1. С. 9). Сомнительная похвала в устах писателя, выше всего в жизни ставившего идею Человека.

ДЕТСТВО

Бóльшую часть детства Сергей Есенин провел в доме своего деда по матери, Федора Андреевича Титова. Семейная жизнь его родителей с самого начала не заладилась: то мать возвращалась к родителям, то отец уезжал на заработки в Москву, где работал в мясной лавке. Брак их, тем не менее, не распался, после сына Сергея со значительными перерывами родились дочери, Екатерина и Александра.
О своем детстве Есенин сам рассказывал разное и по-разному. В автобиографии 1924 г. он пишет: «Первые мои воспоминания относятся к тому времени, когда мне было три-четыре года. Помню, лес, большая канавистая дорога. Бабушка идет в Радовицкий монастырь, который от нас верстах в 40. Я, ухватившись за ее палку, еле волочу от усталости ноги, а бабушка все приговаривает: «Иди, иди, ягодка, Бог счастье дает». Часто собирались у нас дома слепцы, странствующие по селам, пели духовные стихи о прекрасном рае, о Лазаре, о Миколе и о женихе, светлом госте из града неведомого. <…> Дедушка пел мне песни старые, такие тягучие, заунывные. По субботам и воскресным дням он рассказывал мне Библию и священную историю» (ПСС. Т. 7. С. 14).
Из автобиографии 1925 г. благочестивые подробности исчезают полностью. Впрочем, и в более ранних заметках Есенин любил подчеркивать, что всегда был озорником, драчуном, заводилой. Вспоминал, как неженатые дядья — «ребята озорные и отчаянные» — посадили его, трехлетнего, на лошадь без седла и пустили в галоп. Или как те же «мудрые наставники» учили его плавать: отплывали на лодке от берега и бросали, как щенка, в воду. Не без вызова и удовольствия рассказывал Есенин и о своем детском «вольнодумстве» и «кощунстве»: «По воскресеньям меня всегда посылали к обедне и, чтобы проверить, что я был за обедней, давали 4 копейки. Две копейки за просфору и две за выемку частей священнику. Я покупал просфору и вместо священника делал на ней перочинным ножом три знака, а на другие две копейки шел на кладбище играть с ребятами в свинчатку» (ПСС. Т. 7. С. 9).
Впрочем, благочестие в семье Титовых-Есениных было в значительной степени внешним. За исключением бабушки, Наталии Евтихиевны Титовой, остальные члены семьи глубиной религиозности не отличались. И это не было их индивидуальное «отступничество» — вера в деревне слабела, как слабела она и во всем обществе. В начале XX века начало дружно всходить то «разумное, доброе, вечное», которое всю вторую половину XIX века щедро сеяла в деревне русская интеллигенция. Однако уже первые «всходы» показали, что растет мутант: наглость, дерзость, бесстыдство и, конечно, неблагодарность, — не стоит повторять, какое «спасибо сердечное» услышала интеллигенция за вековую работу по обучению крестьян грамоте и лечению от болезней. Впрочем, для людей с духовным взглядом на мир результат был предсказуем. Внешне религиозные обряды сохранялись, но в массе — всего лишь как внешняя оболочка. Мать Есенина, Татьяна Федоровна, говорит об этом прямо, нисколько не сожалея о своей «привременности»: «Не сказать, что религиозный был, но все-таки я его водила в детстве куда надо. Приучала. Мы — люди старые, так было нужно. А сейчас — другое время» (ЕСЖ. Т. 4. С. 6).
Тем не менее есть еще одна любопытная деталь биографии Есенина: в детстве его звали «Сережа-Монах». Прозвище имело вполне бытовое происхождение, и даже не сам будущий поэт был причиной его появления: оно было унаследовано от деда, который женился по деревенским меркам очень поздно (в 28 лет) и до женитьбы успел заработать прозвание «монаха», — но в жизни ничего не бывает совсем случайно.
И относительно благочестивому, и хулиганскому прошлому Сергея Есенина находятся подтверждения в воспоминаниях близких. А кроме того, в нем рано проснулась тяга к ученью. «Среди учеников он всегда отличался способностями и был в числе первых учеников. Когда кто-нибудь не выучит урока, учитель оставлял его без обеда готовить уроки, а проверку проводить поручал Есенину — вспоминал друг детства, Клавдий Воронцов. — Он верховодил среди ребятишек и в неучебное время. Без него ни одна драка не обойдется, хотя и ему попадало, но и от него вдвое. Его слова в стихах: «средь мальчишек всегда герой», «и навстречу испуганной маме я цедил сквозь кровавый рот», «забияки и сорванца» — это быль, которую отрицать никто не может. (ВЕ. Т. 1. С. 126).
В воспоминаниях матери рисуется совершенно иной образ: «Читал он очень много всего. И жалко мне  было его, что он много читал, утомился. Я подойду погасить его огонь, чтобы он лег, уснул. Но он на это не обращал внимания. Он опять зажигал и читал. Дочитается до рассвета и не спавши поедет учиться опять. Такая у него жадность была к ученью, и знать все хотел. Он читал очень много, я не знаю, как сказать, сколько, а начитан очень много. Учился в своей школе, сельской. Четыре класса. Получил похвальный лист. После учебы отправили мы его в семилетку, в которую не всякий мог попасть в это время. Было только доступно господским детям и поповым, а крестьянским нельзя было. Но так как он учился хорошо, священник (уже упоминавшийся о. Иван Смирнов — Т.А.) у нас был опытный человек, видел, что у него талант, посоветовал нам с отцом: «Давай его отправим». Он там проучился три года, в семилетке.» (ЕСЖ. Кн. 4. С. 5-6). Родители очень гордились успехами своего первенца. Похвальный лист, полученный Сергеем по окончании начального училища, отец повесил даже на стенку, сняв все до того висевшие на ней портреты.
Казалось, мальчика ожидала судьба некрасовского «Школьника»:

…Ноги босы, грязно тело,
И едва прикрыта грудь…
Не стыдися! Что за дело?
Это многих славный путь.

Вижу я в котомке книжку.
Так, учиться ты идешь…
Знаю: батька на сынишку
Издержал последний грош…

…Или, может, ты дворовый
Из отпущенных?.. Ну, что ж!
Случай тоже уж не новый —
Не робей, не пропадешь!

Скоро сам узнаешь в школе,
Как архангельский мужик
По своей и Божьей воле
Стал разумен и велик.

Не без добрых душ на свете —
Кто-нибудь свезет в Москву,
Будешь в университете —
Сон свершится наяву!

Там уж поприще широко:
Знай работай, да не трусь…
Вот за что тебя глубоко
Я люблю, родная Русь.

Не бездарна та природа.
Не погиб еще тот край,
Что выводит из народа
Столько славных то и знай…

Однако о своей детской тяге к знаниям, которую с такой гордостью вспоминала мать полвека спустя, сам Есенин отзывался пренебрежительно: «Когда я подрос, из меня очень захотели сделать сельского учителя, и потому отдали в закрытую церковно-учительскую школу, окончив которую, шестнадцати лет, я должен был поступить в Московский учительский институт. К счастью, этого не случилось. Методика и дидактика мне настолько осточертели, что я и слушать не захотел» (ПСС. С. 9).
Странный для крестьянского сына тон избалованного папенькиного и маменькиного сынка Есенин усвоил позже. В начале же своего пути он, по-видимому, не был чужд стремлению трудиться на педагогической ниве. Как служение людям понимал он и призвание поэта:

Тот поэт, врагов кто губит,
Чья родная правда мать.
Кто людей, как братьев, любит,
И готов за них страдать.
Он все сделает свободно,
Что другие не могли.
Он поэт, поэт народный,
Он поэт родной земли.

Стихотворение посвящено «Горячо любимому другу Грише» — Григорию Панфилову, с которым Есенин познакомился в Спас-Клепиковской семилетке и с которым делился самым сокровенным. Гриша был тяжело болен туберкулезом и в 1914 г. умер. Для Есенина это была тяжелая утрата: он потерял человека, по-видимому, имевшего на него большое влияние и побуждавшего его идти путем «народного поэта». Хотя эти стихи еще несовершенны, наивны и банальны, они свидетельствуют о стремлении к самопожертвованию, к пути героическому, пророческому, к которому Есенин, по-видимому, действительно имел призвание. Григорию Панфилову осенью 1912 г. уже из Москвы Сергей послал и «листовку» — клятву, данную ему, «другу Грише» и — самому себе: «Благослови меня, мой друг, на благородный труд. Хочу писать «Пророка» (драматическое произведение — Т.А.), в котором буду клеймить позором слепую, увязшую в пороках толпу. Если в твоей душе хранятся еще помимо какие мысли, то прошу тебя, дай мне их как для необходимого материала. Укажи, каким путем идти, чтобы не зачернить себя в этом греховном сонме. Отныне даю тебе клятву, буду следовать своему «Поэту». Пусть меня ждут унижения, презрение и ссылки. Я буду тверд, как будет мой пророк, выпивающий бокал, полный яда, за святую правду с сознанием благородного подвига» (ЕСЖ. Т. 3. С. 13). Таковы были устремления, с которыми Сергей Есенин вступал во взрослую жизнь, и которые почему-то, едва вкусив этой взрослой жизни, очень быстро растерял.

МОСКВА

Об обстоятельствах отъезда сына в Москву Татьяна Федоровна Есенина повествовала в том же сказовом духе: «Когда закончил семилетку, приехал домой (из Спас-Клепиков — Т.А.). Отец его отозвал в Москву, к себе. Он поехал, не ослушался. Шестнадцать лет ему было. Отец поставил его в контору к своему хозяину. Ему не понравилось сразу» (ЕСЖ. Т. 4. С. 5). Не понравилось Сергею, по словам матери, то, что хозяйка била прислугу. И он ушел, устроился работать в типографию Сытина. Далее Татьяна Федоровна рассказывает фантастический эпизод и без того идеализированной биографии сына: якобы пожилой издатель Сытин так же, как и юный типографский работник Сергей Есенин, писал стихи, и оба одновременно решили начать печататься, причем у Есенина стихи в печать взяли, а у Сытина — нет, о чем Сергей очень сокрушался, потому что ему было обидно за отвергнутого старика. Конечно, такую легенду о Есенине как о неукоснительно-послушном сыне, заступнике слабых и угнетенных, можно воспринять лишь с улыбкой, но в связи с ней открываются черты есенинского характера, которые тоже нельзя не учитывать.
С одной стороны, в каждой легенде есть определенная доля правды, и отметать этой положительной характеристики Есенина на следует. С другой — предрасположенность к мифотворчеству много говорит и о самом мифотворце. Некоторая наклонность к показухе, по-видимому, была свойственна не только Есенину, но и его родственникам и землякам, а может быть, и крестьянам вообще (все-таки не случайно Горький не любил крестьянства как такового за «двуличие»).
Интересную деталь приводит в воспоминаниях младшая сестра, А. А. Есенина: «Как правило, в сенокос питались хорошо. Хлопот хозяйке много. Нужно напечь блинов, драчен, пирогов, наварить хороших щей. К покосу, как к празднику, запасают яйца, сало, творог, покупают мясо или режут барана или теленка. Причин хорошего питания две: во-первых, работа тяжелая, а во-вторых, обедать приходится на лугах, у всех на виду» (ЕСЖ. Т. 4. С. 32). Последнее тоже понятно: каждому хочется показать, что и он, и его семья «не хуже людей». Может быть, если пристально смотреть в душу, это и не совсем похвально — на людях казаться лучше, чем внутри своей семьи или наедине с собой, но, с другой стороны, это и неплохо — если человек хочет соответствовать здоровым устоям общества. Но если человек выходит из привычных устоев и попадает в иную среду, не имея при этом собственного твердого внутреннего стержня, это желание быть «не хуже людей» может иметь последствия самые печальные. Что и случилось с Есениным.
Оказавшись в городе, он очень быстро завел знакомства среди революционеров. Едва попав в число работников издательства Сытина, он уже подписывает какое-то «Коллективное письмо пяти групп сознательных рабочих в поддержку фракции большевиков в Государственной Думе». Что общего с «сознательными рабочими» было у этого поэтического юноши, тонко чувствующего природу? И что он мог понимать в политике? Но, очевидно, он хотел быть «не хуже других», — и тогда, в случае с письмом, и тогда, когда поспешно женился гражданским браком на одной из сослуживиц по типографии, Анне Изрядновой, и когда в письмах стал с пренебрежением отзываться о родителях: «Мать нравственно для меня умерла уже давно, а отец, я знаю, находится при смерти» (Письмо М. П. Бальзамовой, 1912 г. — ЕСЖ. Т. 3. С. 10). Маня Бальзамова — еще один друг юности, в будущем педагог, чистая, думающая девушка. Он, кажется, открывает ей всю свою душу, — а в письмах другу Грише цинично замечает, что «чепуху с ней кончил», и что целую кипу ее писем «бросил в клозет».
Уже в начале московской жизни его искушает демон самоубийства. «Я не знаю, что делать с собой. Подавить все чувства? Убить тоску в распутном веселии? Что-либо сделать с собой такое неприятное?  Или — жить, или — не жить? И так становится больно-больно, что даже можно рискнуть на существование на земле, и так презрительно сказать самому себе: зачем тебе жить, ненужный, слабый и слепой червяк? Что твоя жизнь?» (Письмо М. П. Бальзамовой, 1912 г. — ЕСЖ. Т. 3. С. 9). Позднее в письме той же Мане Бальзамовой он делает следующее признание: «Мое я — это позор моей личности. Я выдохся, изломался и, можно уже с успехом говорить, похоронил или продал свою душу черту, — и все за талант. Если я поймаю и буду обладать намеченным мною талантом, то он будет у самого подлого и ничтожного человека — у меня. Если я буду гений, то вместе с этим буду поганый человек. Это еще не эпитафия.
1) Таланта у меня нет, я только бегал за ним.
2) Сейчас я вижу, что до высоты мне трудно добраться — подлостей у меня не хватает, хотя я в выборе их не стесняюсь. Значит, я еще более мерзкий человек» (ЕСЖ. Т. 3. С. 43-44).
Оценивать Есенина так же, как он оценивал сам себя, было бы жестоко. Такая самооценка была вызвана, скорее всего, муками чуткой от природы совести, привыкшей к очищению исповедью и внезапно этого очищения лишившейся (естественно предположить, что, сблизившись с революционными кругами, Есенин оставил и те немногие навыки благочестия, которые были привиты ему в детстве). А о том, что душа его требовала молитвы и очищения, свидетельствуют стихи — того же периода:

Пойду в скуфье смиренным иноком
Иль белобрысым босяком —
Туда, где льется по равнинам
Березовое молоко.

Хочу концы земли измерить,
Доверясь призрачной звезде,
И в счастье ближнего поверить
В звенящей рожью борозде.

Рассвет рукой прохлады росной
Сшибает яблоки зари.
Сгребая сено на покосах,
Поют мне песни косари.

Глядя за кольца лычных прясел,
Я говорю с самим собой:
Счастлив, кто жизнь свою украсил
Бродяжной палкой и сумой.

Счастлив, кто в радости убогой,
Живя без друга и врага,
Пройдет проселочной дорогой,
Молясь на копны и стога.

Иногда о человеке многое может сказать его портрет. Портреты Есенина говорят сами за себя: непритворная чистота светится в его лице. Такой взгляд не может изобразить человек испорченный. Надо сказать, какая-то внутренняя открытость оставалась в нем до конца, пережив все его падения. Но путь, по которому он пошел, был тупиковым: вместо очищения исповедью — болезненное самоедство, вместо смирения — потеря уважения к себе, вместо следования голосу совести, голосу собственного сердца, доброго и любящего, — стремление подладиться под вкусы людей — очень разных, — в среду которых он хотел войти.
Между тем, во внешней биографии Есенина не просматривается никаких провалов и неудач, которые могли бы быть причиной его кризисного состояния. Напротив — жизнь его складывается более чем успешно. Осенью 1913 г. он поступает на историко-философское отделение народного университета имени А. Л. Шанявского, в начале следующего, 1914 г., начинает регулярно печататься. Первое его напечатанное стихотворение — ставшая хрестоматийной «Береза»:

Белая береза
Под моим окном
Принакрылась снегом,
Точно серебром…

Есенин быстро находит свою главную тему — тему России, земной родины, любимой так, как если бы она была небесной, вечной.

Гой ты, Русь, моя родная,
Хаты — в ризах образа…
Не видать конца и края —
Только синь сосет глаза.

Как захожий богомолец,
Я смотрю твои поля.
А у низеньких околиц
Звонно чахнут тополя.

Пахнет яблоком и медом
По церквам твой кроткий Спас.
И гудит за корогодом
На лугах веселый пляс.

Побегу по мятой стежке
На приволь зеленых лех,
Мне навстречу, как сережки,
Прозвенит девичий смех.

Если крикнет рать святая:
«Кинь ты Русь, живи в раю!»
Я скажу: «Не надо рая,
Дайте родину мою».

Об особенностях этой есенинской Руси писал В. Ф. Ходасевич: «В основе ранней есенинской поэзии любовь к родной земле. Именно к родной крестьянской земле, а не к России с ее городами, заводами, фабриками, с университетами и театром, с политической и общественной жизнью. России в том смысле как мы ее понимаем, он, в сущности, не знал. Для него родина — свои деревня да те поля и леса, в которых она затерялась» (Ходасевич В. Ф. Есенин. — ЕСЖ. Т. 4. С. 189).
Стремительно растет и словесное мастерство юного поэта: уже в конце 1914 г. он берется за такую сложную по языку вещь, как «Марфа Посадница».

Не сестра месяца из темного болота
В жемчуге кокошник в небо запрокинула, —
Ой, как выходила Марфа за ворота,
Письменище черное из дулейки вынула.

Раскололся зыками колокол на вече,
Замахали кружевом полотнища зорние;
Услыхали ангелы голос человечий,
Отворили наскоро окна-ставни горние…

Трудно поверить, что автору «Марфы Посадницы» всего 19 лет. Эта небольшая поэма была своего рода откликом на начало Первой мировой войны. Написав ее, Есенин весьма угодил оппозиционно настроенной интеллигенции: в скором времени поэму пожелал напечатать в своем журнале «Летопись» сам Горький, но цензура ее не пропустила: слишком прозрачна была параллель между  «царем московским», молящимся Вельзевулу, и современной монархической властью, а кроме того, в поэме звучали недвусмысленные призывы к восстанию:

…А и минуло теперь четыреста лет.
Не пора ли нам, ребята, взяться за ум,
Исполнить святой Марфин завет:
Заглушить удалью московский шум.

А пойдемте, бойцы, ловить кречетов,
Отошлем дикомытя с потребою к царю:
Чтобы дал нам царь ответ в сечи той.
Чтоб не застил он новоградскую зарю…

К этому времени Есенин уже оставил работу и учебу и занимался исключительно творчеством. Его триумфальное вхождение в литературные круги было, по многим причинам, предопределено.

ПОЯВЛЕНИЕ В ПЕТЕРБУРГЕ

Есенин появился в Петербурге 9 марта 1915 г. Первым, кого он посетил в Петербурге, был — ни много, ни мало — Блок, в те годы уже получивший признание как первый поэт России. Чтобы так начать знакомство с литературной средой, нужно было обладать немалой уверенностью в себе. Визит был удачным. Блок как типичный интеллигент, в собственных ломках совести искавший источник вожделенной чистоты, и, согласно традициям русской демократической интеллигенции, полагавший найти его в простом народе, заинтересовался пришедшим к нему юношей, дал ему рекомендательные письма, и путь Есенина в литературные круги был открыт.
Широту его знакомств исследователи отмечали неоднократно. Уже в первый свой приезд в Петербург он познакомился — помимо Блока — с Городецким, Клюевым, Ремизовым, Сологубом, Ахматовой, Горьким, Мережковскими и рядом других, менее известных ныне, но не менее влиятельных в ту пору лиц. То, что многие из его новых знакомых были антиподами, в пределах одного круга несовместимыми, его не смущало. Многие из них впоследствии рассказывали о первых своих впечатлениях о новом крестьянском поэте. Все сходились на том, что в начале это был очень скромный юноша, не позволявший себе никаких дерзких выходок.
«Он показался мне мальчиком пятнадцати-семнадцати лет — вспоминал Горький. — Кудрявенький и светлый, в голубой рубашке, в поддевке и сапогах с набором, он очень напоминал слащавенькие открытки Самокиш-Судковской, изображавшей боярских детей всех с одним и тем же лицом.<…> Есенин вызвал у меня неяркое впечатление скромного и несколько растерявшегося мальчика, который сам чувствует, что не место ему в огромном Петербурге» (Горький М. Сергей Есенин — ВЕ. Т. 2. С. 5).
Весьма интересны впечатления Зинаиды Гиппиус: «Ему лет 18. Крепкий, среднего роста. Сидит за стаканом чая немножко по-мужицки, сутулясь. Лицо обыкновенное, скорее приятное; низколобый, нос «пипочкой», а монгольские глаза чуть косят. Волосы светлые, подстрижены по-деревенски и одет еще в свой «дорожный» костюм; синяя косоворотка, не пиджак — а «спинжак», высокие сапоги. <…> Держал себя со скромномстью, стихи читал, когда его просили, — охотно, но не много, не навязчиво, три-четыре стихотворения. Они были недурны, хотя еще с сильным клюевским налетом, и мы их в меру похвалили. Ему как будто эта мера показалась недостаточной. Затаенная мысль о своей «необыкновенности» уже имелась, вероятно: эти, мол, пока не знают, ну да мы им покажем <…> В молодом Есенине много было еще мужицко-детского и не развернувшейся удали — тоже ребяческой» (Гиппиус З. Н. Судьба Есениных. — ЕСЖ. Т. 4. С. 101). После чтения стихов Есенин еще пел частушки. «И надо сказать, — это было хорошо. Удивительно шли и распевность, и подчас нелепые, а то и нелепо-охальные слова к этому парню в «спинжаке», что стоял перед нами, в углу, под целой стеной книг в темных переплетах. Книги-то, положим, оставались ему и частушкам — чужими; но частушки, со своей какой-то безмерной — и короткой, грубой удалью и орущий их парень в кубовой рубахе решительно сливались в одно. Странная гармония» (Там же). И далее Гиппиус добавляет парадоксальную, но в случае Есенина полностью оправданную мысль: «Когда я говорю «удаль» — я не хочу сказать «сила». Русская удаль есть часто великое русское бессилие» (Там же).
На фоне общего восхищения диссонансом звучало мнение Федора Сологуба (письменно, впрочем, им самим не зафиксированное): «Я этого рязанского теленка сразу за ушко и на солнышко. Прощупал хорошенько его фальшивую бархатную шкурку и обнаружил под шкуркой настоящую суть: адское самомнение и желание прославиться во что бы то ни стало» (Иванов Г. В. Есенин. — ЕЖС. Т. 4 С. 142). Если сопоставить отзыв Сологуба с собственными эпистолярными признаниями Есенина, видно, что его прозрения не лишены основания. В этом явлении петербургской публике в поддевке, высоких сапогах и «спинжаке» со стороны Есенина, в самом деле, была определенная доля лукавства. Он представлялся пасторальным «нетронутым цивилизацией» мальчиком из деревни, в то время как с цивилизацией был знаком лишь немногим меньше, чем большинство его слушателей. Во-первых, за плечами его было семь классов образования — почти гимназия, только что без языков; во-вторых, он уже три года жил в Москве, причем вращался в среде вполне интеллигентной. Но понятно, что предстать перед столичными снобами как «дитя природы» значило привлечь к себе повышенное внимание и застраховаться на случай излишне придирчивой критики. Если верить воспоминаниям А. Мариенгофа, впоследствии Есенин сам признавался в том, что разыграл своих первых петербургских слушателей: «Знаешь, и сапог-то я никогда в жизни таких рыжих не носил, и поддевки такой задрипанной, в какой перед ними предстал. Говорил им, что еду в Ригу бочки катать. Жрать, мол, нечего. А в Петербурге на денек, на два, пока партия моя грузчиков подберется. А какие там бочки — за мировой славой в Санкт-Петербург приехал, за бронзовым монументом» (Мариенгоф А. Воспоминания о Есенине. — ЕСЖ. С. 215).
Это в общем-то невинное лукавство дорого ему стоило: как человек относится к миру, так и мир обращается к нему. Он пришел в столицу «лубочным мальчиком» — что ж удивляться, что столица, в свою очередь, открыла ему не подлинные, а мнимые, «лубочные» свои ценности?
«За три, три с половиной года жизни в Петербурге Есенин стал известным поэтом — вспоминал Георгий Иванов. — Его окружали поклонницы и друзья, многие черты, которые Сологуб первый прощупал под его «бархатной шкуркой», проступили наружу. Он стал дерзок, самоуверен, хвастлив. Но странно, шкурка осталась. Наивность, доверчивость, какая-то детская нежность уживались в Есенине рядом с озорством, близким к хулиганству, самомнением, недалеким от наглости. В этих противоречиях было какое-то особое очарование. И Есенина любили. Есенину прощали многое, что не простили бы другому. Есенина баловали, особенно в леволиберальных литературных кругах» (Иванов Г. В. Есенин. — ЕЖС. Т. 4 С. 142–143).
Действительно, если что не нравилось в Есенине, тут же находился другой, кто был в его грехах виноват. Так, в «лубочном» его обличье виноват оказался поэт Николай Клюев, хотя их с Есениным встреча состоялась, во всяком случае, позже, чем знакомство Есенина с Мережковскими.

ЕСЕНИН И КЛЮЕВ

Николая Клюева (1887 – 1937) называли «таинственным», «загадочным» поэтом, и даже «сфинксом России». Как и Есенин, родом из крестьян, но с Русского Севера, из Олонецкой губернии, из самых заповедных мест, куда сместилась в вековых кочевьях исконная Русь. Биография Клюева еще более романтична, чем биография самого Есенина: мать — из старообрядческой семьи, «вопленица», сам некоторое время «спасался» в Соловках, жил в скитах у старообрядцев, у хлыстов, писал для них песнопения. При этом и о Клюеве нельзя сказать, что цивилизация его не коснулась: он и в фельдшерском училище успел поучиться, и иностранные языки (английский, немецкий) каким-то образом изучил, и за революционную деятельность в тюрьме некоторое время сидел, и под надзором полиции состоял.
Поэтический мир Клюева во многом близок есенинскому — но Гиппиус, скорее всего, ошибалась, говоря о клюевском влиянии на самые первые стихи Есенина — как уже было сказано, знакомы поэты еще не были, и дело было не во влиянии одного на другого — просто их взгляд на мир во многом был схож.
Действительно, многие стихи Клюева легко принять за есенинские — и наоборот:

В златотканые дни Сентября
Мнится папертью бора опушка.
Сосны молятся, ладан куря,
Над твоей опустелой избушкой.

Ветер-сторож следы старины
Заметает листвой шелестящей.
Распахни узорочье сосны,
Промелькни за березовой чащей!..

Это Клюев. Но как похоже на первые стихи Есенина! Или наоборот: в первых есенинских стихах действительно слышится нечто клюевское. Ощущение природы как православного храма — не единственный признак поэтики Клюева. Как поэт он, может быть, даже интереснее Есенина — он тоже мастерски работает с архаичным пластом русского языка, но его работа тоньше, филиграннее, благоговейнее. В европеизированном, символистском, акмеистском, футуристическом Петербурге он ощущал себя олицетворенным голосом допетровской Руси, причем не скромным провинциалом, а полноправным послом иной державы.

Мы — ржаные, толоконные,
Пестрядинные, запечные,
Вы — чугунные, бетонные,
Электрические, млечные.

Мы — огонь, вода и пажити,
Озимь, солнца пеклеванные,
Вы же Таин не расскажите
Про сады благоуханные…

…Ваша кровь водой разбавлена
Из источника бумажного,
И змея не обезглавлена
Песней витязя отважного.

Мы — ржаные, толоконные,
Знаем Слово алатырное,
Чтобы крылья громобойные
Вас умчали во всемирное.

Там изба свирельным шоломом
Множит отзвуки павлинные…
Не глухим бездушным оловом
Мир связать в снопы овинные.

Воск, с медынью яблоновою, —
Адамант в словостроении,
И цвести над Русью новою
Будут гречневые гении.

При всем при том Клюев — дитя того же Серебряного века, с которым он спорит, но который он прекрасно знает. «Вы — чугунные, бетонные, электрические, млечные» — это и Брюсов, и Маяковский; «вы же таин не расскажите про сады благоуханные…» — это прямой выпад в сторону Бальмонта, сказавшего некогда: «Я обещаю вам сады…»
Клюев сознательно стилизовался «под мужичка». «Под мужичка» был стрижен, носил поддевку, нарочито окал, войдя в дом, прежде всего искал глазами «красный угол» и крестился на — порой несуществующие — иконы. Поэтесса Наталья Крандиевская с тонкой иронией отметила, как в их доме он перекрестился на картину работы Сарьяна. За эту стилизацию Клюева недолюбливали. Таков уж закон человеческого общежития: говоры, диалекты, обычаи дальних деревень не подлежат экспорту в столицы и высшие сословия. Поднимаясь по социальной лестнице, их носитель обречен от них избавляться, — или же, если они ему дороги, должен оставаться в своей среде. На расстоянии Клюева легче понять. В быту, при личном контакте, его поведение раздражало бы любого человека, и не без оснований. Кроме того, все понимали, что он не совсем то, или совсем не то, за что себя выдает.
Поэт Рюрик Ивнев в воспоминаниях приводит характерный эпизод, правда уже послереволюционного времени. Клюев жил в Москве, в коммунальной квартире. Комната его была обставлена на манер деревенской избы. В один из своих визитов к нему Ивнев случайно упомянул о нашумевшем судебном процессе, который в те дни был у всех на устах. Тут обнаружилось, что Клюев о процессе и не слыхал. Ивнев удивился: об этом же пишут все газеты. «Но я же газет не читаю, — елейным голосом ответил Клюев. — Куда нам со свиным рылом в калашный ряд. Что мы, деревенские, понимаем? Нам бы только сытыми быть». В процессе этого разговора Клюева позвали к телефону. «Клюев вышел в коридор. — вспоминал Ивнев. — Разговор его затянулся. Я прошелся по комнате. Взял со стола какую-то книгу и сел на лавочку, постланную домотканым ковриком. Но едва я прочел страницу, как почувствовал, что под ковриком что-то шуршит. Я приподнял коврик и увидел пачку газет. Смотрю — все разные, и сегодняшние. Кроме того, сразу видно, что они не «свежие», а уже читанные» (Ивнев Р. Друзей моих живые голоса. — Ивнев Р. Богема. М. 2005. С. 396). Вот такой «простачок». Издали тем более очевидно, что клюевская поддевка — явление той же природы, что волошинский греческий хитон или гумилевская леопардова шкура.
Знакомство Клюева с Есениным состоялось осенью 1915 года в Петрограде. Вскоре они стали неразлучными друзьями. Эта колоритная парочка запомнилась многим. «Есенин сидит на почетном месте. С ним нараспев беседует, вернее, поучает его человек средних лет, одетый «под ямщика». На лице его расплывается сахарная улыбочка, но серые глаза умны и холодны. Это тоже мужицкий поэт — «олонецкий гусляр», как он сам себя рекомендует, — Николай Клюев. «Скоро, скоро, Сереженька, забьют фонтаны огненные, застрекочут птицы райские, вскроется купель слезная и правда Божья обнаружится», — воркует Клюев. Есенин почтительно слушает, но в глубине его глаз прячется лукавый огонек. Он очень любит Клюева и находится под его большим влиянием. Но в «фонтаны огненные», по-видимому, не особенно верит» (Иванов Г. В. Есенин. — ЕСЖ. Т. 4. С. 141).
Клюев сознательно избрал для себя свою позу, но помимо позы имел и позицию, своего рода философию, которой твердо держался. Философия, как и поза, вызывала раздражение, ее пренебрежительно называли «клюевщиной». Систему «клюевщины» вкратце излагает Ходасевич: «Россия — страна мужицкая. То, что в ней не от мужика и не для мужика — накипь, которую надо соскоблить. Мужик — единственный носитель истинно-русской религиозной и общественной идеи. Сейчас он подавлен и эксплуатируем людьми иных классов и профессий. Помещик, фабрикант, чиновник, интеллигент, рабочий, священник — все это разновидность паразитов, сосущих мужицкую кровь. И сами они, и все, что идет от них, должно быть сметено, а потом мужик построит новую Русь и даст ей новую правду и новое право, ибо он есть единственный источник того и другого. Законы, которые высижены в Петербурге чиновниками, отменит ради своих законов, неписанных. И веру, которой учат попы, обученные в семинариях да академиях, мужик исправит и вместо церкви синодской построит новую — «земляную, лесную, зеленую». Вот тогда-то и превратится он из забитого Ивана-дурака в Ивана-царевича» (ЕСЖ. Т. 4 С. 192).
Отголоски этой философии слышатся и в поэзии Есенина.

…В мужичьих яслях
 Родилось пламя
К миру всего мира!
Новый Назарет
Пред вами.
Уже славят пастыри
Его утро,
Свет за горами…

Сгинь ты, áнглийское юдо,
Расплещися по морям!
Наше северное чудо
Не постичь твоим сынам!
Не познать тебе Фавора,
Не расслышать тайный зов!
Отуманенного взора
На устах твоих покров…

(«Певущий зов»)

В «клюевщине», бесспорно, была своя правда и своя неправда. Правда состояла в том, что в послепетровский период народная душа действительно была в оковах чуждых обычаев, навязанных сверху, и искала освобождения. Неправда — в том, что мыслимый путь этого освобождения был чисто-сектантский, с отсутствием любви и фанатичным упрямством, какой-то непробиваемой упертостью на своем. Странным, — а может быть, закономерным — образом «клюевщина» смыкалась и с монархическими и с революционными, большевистскими кругами. Но то, что для Клюева было легким уклоном вправо или влево, для Есенина было отчаянными бросками из стороны в сторону.
«Поздней осенью 1916 г. вдруг распространился и потом подтвердился «чудовищный слух» — вспоминал Георгий Иванов, — «наш» Есенин, «душка-Есенин», «прелестный мальчик» Есенин представлялся Александре Федоровне в Царскосельском дворце читал ей стихи, просил и получил от императрице разрешения посвятить ей целый цикл в своей новой книге» (ЕСЖ. Т. 4. С. 143). В глазах интеллигенции общение с власть предержащими было намного хуже, чем общение с нечистой силой. С последней заигрывали многие, но факт контакта подданного Российской империи с императорской семьей оценивался с максимализмом эпохи римской республики: «поступок» Есенина представлялся не менее диким, чем поход Кориолана против родного города. Со стороны Есенина, впрочем, никакого «поступка» и не было.
Последние Романовы искали контакта с собственным народом — с точки зрения здравого смысла в этом нет ничего предосудительного. Да, молва о поэтах-»сказителях», Клюеве и Есенине, достигла придворных кругов. При содействии полковника А. Ломана, бывшего церковным старостой Феодоровского Государева собора в Царском Селе, поэты сначала были приглашены в Москву, где читали свои стихи сначала перед великой княгиней, — будущей преподобномученицей — Елизаветой Федоровной; затем однажды в Царском Селе Есенину довелось читать стихи на концерте для раненых в присутствии самой императрицы. Поэт в это время проходил военную службу при Царскосельском полевом военно-санитарном госпитале, начальником которого был Ломан. Это была немалая привилегия: по социальному статусу Есенин мог быть призван в действующую армию. Впрочем, следуя волчьему кодексу чести: непременно укусить протянутую руку, даже если сам только что получил из нее пищу, — кодексу, которой в среде русской интеллигенции по сей день принят в отношении власти, поэты быстро «одумались» и ответили дружным отказом на предложение написать книгу стихов о Феодоровском соборе. Тем не менее у многих сложилось тогда впечатление, что «от клюевщины несло распутинщиной».
Октябрьскую революцию Клюев принял: как и миллионам русских крестьян, ему казалось, что она знаменует наступление «мужицкого царства». Жестокость в утверждении этого царства он считал вполне оправданной. Рюрик Ивнев вспоминал один из своих разговоров с Клюевым — еще накануне революции:
«Дошли до набережной Фонтанки. Клюев остановился, смотря на черные воды канала.
— Пустые люди, — проговорил он неожиданно.
— Вы про кого это, Николай Алексеевич?
— Про всех, — ответил он.
И после паузы добавил:
— Про петербургскую нечисть. С жиру бесятся. Ни во что не верят. Всех бы их собрать, да и в эту черную воду.
— Ну а дальше что?
— Интеллигенция не лучше их, — проговорил он злобно, не отвечая на мой прямой вопрос.
— Тогда зачем вы водитесь с нами?
Он посмотрел на меня своими прозрачными глазами. При свете фонаря они показались мне до того страшными, что холодок прошел по коже. Он, наверное, заметил это, потому что взял мою руку и сжал ее.
— Вас я не трону. Вы не из ихней черной стаи.
Я улыбнулся:
— Можно подумать, что вы…
— Верховный правитель? — закончил он за меня.
— Вроде этого, — ответил я». (Ивнев Р. Друзей моих живые голоса. — Ивнев Р. Богема. М. 2005. С. 390).
Самому стать «верховным правителем» Клюеву было не суждено, но не случайно в Ленине он почувствовал нечто родственное:

Есть в Ленине Керженский дух,
Игуменский окрик в декретах,
Как будто истоки разрух
Он ищет в Поморских Ответах.

Мужицкая ныне земля,
И церковь — не наймит казенный,
Народный испод шевеля,
Несется глагол краснозвонный…

(«Ленин»)

Так думал в те дни не один Клюев. В стихах этих есть некая парадоксальная правда: да, народ не случайно принял советскую власть, было в ней нечто действительно близкое народному духу, но Клюев — как и миллионы крестьян, пошедших за новым «расколоучителем» — купившись на фанатическую, непробиваемую упертость Ленина, забыли, что святые игумены земли Русской правили все-таки не «окриками» и не кровавым террором, а любовью, назиданием и личным примером святости.
Напомним, что конец Клюева был трагичен: он погиб в сталинских лагерях.
Клюев был, несомненно, самым значительным из друзей Есенина. Вероятно, он понимал душевную нестойкость своего младшего друга, называя его «сахарным ангелочком». Со временем клюевское влияние на Есенина ослабло, о чем сам Клюев вспоминал с раскаянием: «не уберег».

…Лепил я твою душеньку, как гнездо касатка,
Слюной крепил мысли, слова слезинками,
Да погасла зарная свеченька, моя лесная лампадка,
Ушел ты от меня разбойными тропинками!..

(«Плач о Есенине»)

«Сахарный ангелочек» — достаточно меткая характеристика применительно к Есенину. Его душевную нестойкость объясняли по-разному, кого-то она раздражала, кого-то умиляла. Так, Андрей Белый, познакомившийся с ним в начале 1917 г. вспоминал: «Меня поразила одна черта, которая потом проходила сквозь все воспоминания и все разговоры. Это — необычайная доброта, необычайная мягкость, необычайная чуткость и повышенная деликатность. <…> Видя его мечущимся от одной группы к другой, я всегда на него глядел и думал: вот человек как будто чем-то подшибленный. И понятны все эти метания, все эти жесты, которые нарастали на его имени, но в чем он не был повинен. И понятно психологически, когда человека с такой сердечности жестоко обидели, то его реакция бурная. Его реакция — вызов» (ЕСЖ. Т. 4. С. 186-187).

ЕСЕНИН И ИМАЖИНИСТЫ

Кто и чем так уж «жестоко обидел» Есенина, понять довольно трудно. Но ясно, что его в самом деле тонкая душевная организация требовала чистоты, которую стремительно теряла внутри себя и не находила вовне. То, что с ним произошло дальше, Зинаида Гиппиус определила одним словом: «понесло». «Что было с Есениным за все эти дальнейшие, не короткие, годы? Нетрудно проследить: на фоне багровой русской тучи он носился перед нами, или его носило, – как маленький черный мячик. Туда-сюда, вверх-вниз… В. В. Розанов сказал про себя: «Я не иду… меня н е с е т». Но куда розановское «несение» перед есенинским! <…> И стихи Есенина — как его жизнь: крутятся, катятся, через себя перескакивают. Две-три простые, живые строки — а рядом последние мерзости, выжигающее душу сквернословие и богохульство, бабье, кликушечье, бесполезное» (ЕСЖ, Т. 4. С. 102).
В самом деле, если оставить в стороне форму, что, как не «бабье кликушество» и «бесполезное богохульство» представляет собой, к примеру, есенинский «Пантократор»:

…Тысячи лет те же звезды славятся,
Тем же медом струится плоть.
Не молиться Тебе а лаяться
Научил Ты меня, Господь.

За седины твои кудрявые,
За копейки с златых осин
Я кричу Тебе: «К черту старое!»,
Непокорный, разбойный сын…

(1919)

Однако слово «сын», по-видимому, не случайно. В глубине души Есенин, и богохульствуя, ощущает себя сыном Творца, и внутри себя понимает, что, богохульствуя, совершает страшный грех, но продолжает богохульствовать — возможно, просто чтобы быть «не хуже людей». Не случайно и стиль подобных стихотворений и поэм Есенина совсем не типично «есенинский», он скорее напоминает стиль футуристов.
Примечательно и следующее. В 1917 г. голос Есенина еще звучит клюевскими пророчествами, в которых, несмотря на футуристический стиль, еще нет богохульства.

Господи, я верую!..
Но введи в свой рай
Дождевыми стрелами
Мой пронзенный край.

За горой нехоженой,
В синеве долин,
Снова мне, о Боже мой,
Предстает Твой Сын.

По тебе молюся я
Из мужичьих мест;
Из прозревшей Руссии
Он несет Свой крест…

(«Пришествие»)

Что же произошло с Есениным в этот короткий период, что так изменило его тон в отношении Бога? — С самим Есениным — вроде бы и ничего. Вероятно, это просто было все то же давнее желание быть «не хуже людей». А круг людей, хуже которых быть не хотелось, все расширялся и расширялся.
В первые годы революции Есенин познакомился и с новыми «крестьянскими» поэтами: Петром Орешиным (1887–1938), Александром Ширяевцем (1887–1924), Сергеем Клычковым (1889–1940), — и с пролеткультовцами: Михаилом Герасимовым (1889–1939), Владимиром Кирилловым (1889–1943), Василием Александровским (1897–1934). А еще — с Анатолием Мариенгофом (1897–1962), Вадимом Шершеневичем (1893–1942), Александром Кусиковым (1896–1977), которые, объединившись с ним и давним его знакомым Рюриком Ивневым (1891–1981) — вскоре объявили о зарождении нового течения в искусстве — имажинизма. Название для нового течения было выбрано в соответствии с тем, что они считали наиболее важным в искусстве: image — в переводе с французского «образ».
«Декларация» имажинистов увидела свет в январе 1919 г. Он выдержана в том тоне, в каком принято было говорить в ту эпоху. «42-сантиметровыми глотками на крепком лафете мускульной логики мы, группа имажинистов, кричим вам свои приказы. Мы, настоящие мастеровые искусства, мы, кто отшлифовывает образ, кто чистит форму от пыли содержания лучше, чем уличный чистильщик сапоги, утверждаем, что единственным законом искусства, единственным методом является выявление жизни через образ и ритмику образов. О, вы слышите в наших произведениях верлибр образов. Образ и только образ. Образ — ступенями от аналогии, параллелизмов — сравнения, противопоставления, эпитеты сжатые и раскрытые, предложения политематического, многоэтажного построения — вот орудие производства мастеров искусства. Всякое иное искусство как нафталин, пересыпающий произведения, спасает это последнее от моли времени. Образ – это броня строки. Это панцирь картины. Это крепостная артиллерия театрального действия» (ПСС. Т. 7. С. 305–306).
Если рассматривать творчество Есенина в его развитии, нетрудно заметить, что особая, не затертая образность действительно была присуща ему изначально. Взять хотя бы одно из самых ранних его стихотворений, 1910 г.:

Там, где капустные грядки
Красной водой поливает восход
Клененочек маленький матке
Зеленое вымя сосет.

Современники неоднократно высказывали мысль, что имажинизм как течение вообще не существует: есть талантливый поэт Сергей Есенин и есть его бездарное, безликое окружение, — иными словами, это Моцарт, оказавшийся не один на один со своим Сальери, а в целой сальериевской компании. «Есенина затащили в имажинизм, как затаскивали в кабак. — писал Ходасевич. — Своим талантом он скрашивал выступления бездарных имажинистов, они питались за счет его имени, как кабацкая голь за счет загулявшего богача» (ЕСЖ. Т. 4. С. 204).
О поэзии «друзей» Есенина говорили, что она «высосана из пальца». Действительно, стихи Мариенгофа, Ивнева, Шершеневича, Кусикова обладают одним общим свойством: они кажутся вполне профессиональными и порой даже оригинальными при чтении, но моментально улетучиваются из памяти, стоит лишь закрыть книгу. И тем более сложно объяснить чем, к примеру, стиль Мариенгофа принципиально отличается от стиля Шершеневича (зато наверняка запомнится, что Шершеневич выравнивает стихи по правому краю — в этом его принципиальное новаторство).
При этом, в общем-то, нельзя сказать, что имажинисты были людьми бездарными: об этом свидетельствуют хотя бы оставленные ими мемуары — «Роман без вранья» Мариенгофа и «Богема» Рюрика Ивнева. Но и в мемуарах остро чувствуется сальериевский дух: оба испытывают ощутимое удовольствие, во-первых, от сочетания слов «я и Есенин» (именно в таком порядке), во-вторых  от выставления напоказ неприглядных сторон личности своего знаменитого приятеля. О том же они иногда проговариваются в стихах:

И будет два пути у поколений:
Как табуны пройдут покорны строфы
По золотым следам Мариенгофа
И там, где оседлав, как жеребенка месяц,
Со свистом проскакал Есенин.

(«На каторгу пусть приведет нас дружба…»)

Нетрудно догадаться, что автор этих строк — Мариенгоф. Рюрик Ивнев, красноречиво озаглавивший свои воспоминания о друзьях: «Четыре выстрела в четырех друзей: Есенина, Кусикова, Мариенгофа, Шершеневича», — вспоминая о Есенине то и дело цитирует самого себя: «Я (!!! — здесь и далее выделено нами — Т.А.) часто думаю о тебе. До чего ты связан с Россией, кровью, на жизнь и смерть. У м е н я вырвалось в стихах, посвященных тебе:

Кто не прочтет иероглиф России,
Тот не поймет есенинских стихов.
Ты это знаешь.
В этом твое счастье и в этом же твое несчастье»

(Ивнев Р. Богема. С. 492).

Твердо веря в свою исключительность, имажинисты претендовали на звание «зачинателей эпохи Российской поэтической независимости». При этом характеристики, которыми они награждали своих поэтических оппонентов, попахивали доносом: «Первыми нашими в р а г а м и  в  о т е ч е с т в е являются доморощенные Верлены (Брюсов. Белый, Блок и др.), Маринетти (Хлебников, Крученых, Маяковский), Верхарна (пролетарские поэты — имя им легион)». (Там же. С. 310). Имажинисты были тесно связаны с новой властью. Вот что пишет по этому поводу современный исследователь: «Отношения имажинистов с властями, строго говоря, заслуживают особого разговора. Близость Есенина, Мариенгофа, Шершеневича и других к самым высокопоставленным большевистским руководителям не подлежит сомнению.
Так, Мариенгоф рассказывает в своих воспоминаниях, как самую первую должность в московском издательстве он получил с помощью Бухарина. Чуть позднее председатель Московского Совета Л. Б. Каменев легко дает имажинистам разрешение на открытие книжной лавки. Одним из близких друзей становится известный эсер-террорист Яков Блюмкин. В один прекрасный день Блюмкин «запросто» устраивает имажинистам встречу с самим Львом Троцким. Помогают имажинистам и всесильные чекисты: практически любые недоразумения (как связанные с литературными «акциями», так и не связанные) решаются в короткий срок: фамилии «Есенин», «Мариенгоф», «Шершеневич», «Кусиков» действуют на них завораживающе» (Кобринский А. А. Голгофа Мариенгофа — Мариенгоф А. Стихотворения и поэмы. СПб. 2002. С. 13-14). Эти связи весьма способствуют продвижению имажинизма как литературного течения. «В самый разгар бумажного голода, когда книгопечатание в России было на грани полной остановки, имажинистские издательства работали на полную мощь, выпуская одну за другой книги членов Ордена, вызывавшие возмущение критики как своим эпатирующим содержанием, так и тем, что «ерундивые» стихи имажинистов <…> печатались в большом количестве, широко и размашисто, поглотив «бумажную выработку, по крайней мере, одной бумагоделательной фабрики за год»« (Там же. С. 12). Бросается в глаза и то, что в голодные и холодные годы «военного коммунизма» имажинисты вели жизнь сытую и безбедную, с бытовой точки зрения весьма благоустроенную.
Простая констатация этих фактов оставляет тяжелое впечатление нравственной нечистоплотности. Рассмотрение подробностей и мелочей имажинистской жизни только усугубляет это впечатление.
Происхождение и жизненный опыт имажинистов были различны. Рюрик Ивнев был происхождения аристократического (оттого и назвался Рюриком, настоящее же его имя — Михаил Александрович Ковалев). В то же время он еще на уровне семейных традиций был связан с революционным движением. Вадим Шершеневич был сыном крупного ученого-правоведа. Анатолий Мариенгоф — сын служащего акционерного общества. Александр Кусиков (Кусикян) — сын торговца, владевшего сетью магазинов в городах Приазовья. Все это были ловкие молодые люди, умело лавировавшие в новых условиях — своеобразные «новые русские» послереволюционной эпохи, каждый со своей нравственной червоточиной. Современники вспоминали их с долей брезгливости, то же чувство сквозит и в их собственных воспоминаниях друг о друге.
Портрет Рюрика Ивнева (правда, еще дореволюционной, доимажинистской эпохи) дал в воспоминаниях Георгий Иванов: «Щуплая фигурка, бледное птичье личико, черепаховая дамская лорнетка у бесцветных щурящихся глаз. Одет изысканно-неряшливо. На дорогом костюме — пятно. Изящный галстук набоку. Каблуки лакированных туфель стоптаны. Рюрик Ивнев все время дергается, оборачивается — полувопросительно, полурастерянно: Что? Что? Есенин? Что? Что? Его стихи — волшебство. Что? Посмотрите на его волосы. Они цвета спелой ржи — что?» (ЕСЖ. Т. 4. С. 140).
Примерно в том же тоне сам Рюрик Ивнев описывает Александра Кусикова, вскоре после революции перебравшегося вместе со всем семейством из Приазовья в Москву. «…Как и полагается нуворишам, они поселились в самой аристократической части города <…> После холодных и неуютных комнат, полумрачных коридоров, заваленных хламом музея или, скорее, комиссионным магазином. Не хватало только этикеток с ценами. <…> Не лишенный сообразительности и заранее предвидя, что его могут уличить в безграмотности, Сандро называл себя черкесом, пишущим на родном языке и переводящим на русский свои творения. Он не был уверен, что звание никому не ведомого поэта может защитить их квартиру от уплотнения, и поэтому на всякий случай объяснил, что собирает антикварные вещи для музея, который собирается преподнести государству. Две-три подписи известных лиц, два-три визита к занятым по горло благодушным и доверчивым деятелям — и охранная грамота готова» (Ивнев Р. Богема. С. 102).
«В одном футуристическом журнале — вспоминал в своем нашумевшем «Романе без вранья» Анатолий Мариенгоф — в 1919 году некий Георгий Гаер разнес Есенина. Статья была порядка принципиального: урбанистические начала столкнулись с крестьянскими. Футуристические позиции тех времен требовали разноса. Годика через два Есенин ненароком обнаружил под Георгием Гаером — Вадима Шершеневича» (Мариенгоф А. Роман без вранья. Владикавказ. 1993. С. 25–26). Такая «дружба» была весьма характерна для этого круга. Рюрик Ивнев дает Шершеневичу следующую «симпатичную» характеристику: «Шершеневич — это труп, желающий гальванизироваться» (Ивнев Р. Богема. С. 508).
Мариенгофа тот же Рюрик Ивнев характеризует строчкой из его же собственных стихов: ««Зеленых облаков стоячие пруды». Мариенгоф — это стоячий пруд, душный, зеленый, без воздуха, без движения. Тихая вода, осень, желтые листья — и гром войн и революций в этот уголок не долетает. В нем тихо, спокойно, сонно и по-своему мило. Когда-то, в сущности совсем недавно, но, кажется, очень давно, в первые дни твоего литературного крещения, ты дико замахал картонным мечом, выкрашенным в красную краску и тебе понравилась поза «революционного мясника»» (Там же. С. 502). Мариенгоф был, пожалуй, особенно близок к Есенину в те годы. Они были неразлучны и даже жили в одной квартире.
А вот характерный образец поэзии Мариенгофа:

Руки царя Ирода
Нежные, как женщина на заре,
Почему вы, почему не нашли выродка,
Родившегося в Назарете…

Рифмованное кощунство стало поэтической специализацией имажинистов. В наше время к этому уже подходят академически: «Имажинистские богохульства были здесь, скорее, неким авангардным эпатажем. С филологической точки зрения, этот эпатаж следует скорее рассматривать как характерную авангардную деятельность по расширению лексического и тематического фонда поэзии. Над этим уже поработали символисты: Брюсов ввел в поэзию темы зоо- и некрофилии, футуристы — темы венерических заболеваний, богоборчества. Имажинисты выбрали себе нишу не богоборчества — а именно богохульства и кощунства. В печатной русской литературе эта тема в таком ключе еще никогда не была реализована» (Кобринский А. А. Голгофа Мариенгофа. С. 19). — Существенные приобретения для русской литературы, ничего не скажешь!
Довольствоваться одной литературой имажинисты не хотели. Неудивительно: в литературе было достаточно людей, прекрасно знавших цену их «новаторству». Поэтому имажинистские хулиганства выплескивались на московские улицы: новоиспеченные гении писали похабные и богохульные стишки на стенах Страстного монастыря, развешивали вывески, переименовывая в честь самих себя улицы и переулки, клеили на заборах воззвания с призывами в защиту «левых форм искусства». Иногда акции заканчивались приводом в ЧК, где, впрочем, вся команда чувствовала себя как дома. Один из таких приводов описывает Мариенгоф.
«Есенин говорил:
— Отец родной, я же с большевиками…
Я же с Октябрьской революцией… читал мое:

Мать моя родина,
Я большевик.

— А он (и тыкал в меня пальцем) про вас писал… красный террор воспел:

В этой черепов груде
Наша красная месть.

Шершеневич мягко касался есенинского плеча:
— Подожди, Сергей, подожди… Товарищ следователь, к сожалению, в последние месяцы от русской литературы пошел запашок буниновщины и мережковщины…
— Отец родной, это он верно говорит… завоняла… смердеть начала…» (Мариенгоф А. Роман без вранья. С. 75).
Таковы были люди, «не хуже» которых всеми силами стремился быть Есенин — и это ему, к сожалению, удавалось. Но при всем при том ставить знак равенства между Есениным и имажинистами нельзя.
«История русского стиха знает случаи, когда фамилии тех или иных авторов накрепко «привязывались» к той или иной рифме — пишет А. Кобринский, объясняя название своей статьи «Голгофа Мариенгофа». (Кобринский А. А. Голгофа Мариенгофа. С. 5). «Рифмы-мифологемы» «Голгофа Мариенгофа» и «Воскресение Есенина» принадлежат Велимиру Хлебникову, и они действительно кажутся пророческими, поскольку показывают разницу пути двух поэтов. «Голгофа Мариенгофа» была в нем самом: его миновали сталинские репрессии, но в 1940 г. ему суждено было пережить самоубийство сына, талантливого юноши, — крестника Есенина. Никакого очищения страданием у него не произошло. До конца своих дней он продолжал изрыгать рифмованные богохульства и презирать страну, в которой жил, оставаясь равнодушным к ее радостям и печалям. Что же касается «воскресения Есенина» — это тайна, но тайна, внушающая надежду.

СТИХИЯ И СМУТА

Парадоксально то, что в своем падении Есенин оставался пророком своего поколения. Может быть, потому, что его падение было не только его падением – тот же надлом души переживали миллионы людей, захваченных вихрем революции. «Есенин высказывал, «выпевал» многое из того, что носилось в тогдашнем катастрофическом воздухе. — писал Ходасевич. — В этом смысле, если угодно, он действительно был «пророком». Пророком своих и чужих заблуждений, несбывшихся упований, ошибок, — но пророком» (ЕСЖ. Т. 4. С. 201). Сверстники Есенина чувствовали это. Известность его росла.
Галина Бениславская (1897–1926) — одна из гражданских жен Есенина и его помощница по издательским делам — женщина, преданно его любившая, самозабвенно ему служившая и не сумевшая пережить его утрату (покончила с собой на его могиле в годовщину его гибели) — запечатлела в воспоминаниях то ощущение «стихийности», которое притянуло к Есенину ее саму и которое притягивало тысячи людей. Она увидела Есенина впервые 4 ноября 1920 г. на вечере в Большом зале консерватории: «Вдруг выходит тот самый мальчишка: короткая нараспашку оленья куртка, руки в карманах брюк и совершенно золотые волосы, как живые. Слегка откинув назад голову и стан, начинает читать:

Плюйся, ветер, охапками листьев, —
Я такой же, как ты, хулиган…

Он весь стихия, озорная, безудержная стихия, не только в стихах, а в каждом движении, отражающем движение стиха. Гибкий, буйный, как ветер, с которым он говорит, да нет, что ветер, ветру бы у Есенина призанять удали. Где он, где его стихи и где его буйная удаль — разве можно отделить. Все это слилось в безудержную стремительность, и захватывает, пожалуй, не так стихи, как эта стихийность. <…> Что случилось после его чтения, трудно передать. Все вдруг повскакали с мест и бросились к эстраде, к нему. Ему не только кричали, его молили: «Прочитайте еще что-нибудь» <…> Опомнившись, я увидела, что я тоже у самой эстрады. Как я там очутилась, не знаю и не помню. Очевидно, этим ветром подхватило и закрутило и меня» (ЕСЖ. Т. 4. С. 356).
В то «романтическое» время стихия кружила миллионы людей. Вероятно, то же веяние стихии чувствовали и молодые односельчане Есенина, в том числе младшая сестра его, Екатерина. «В октябрьские дни и Первого мая — вспоминала она, — мы, комсомольцы, ходили с флагами по селу, пели «Варшавянку», частушки Демьяна Бедного:

Долой, долой монахов,
Долой, долой попов!
Залезем мы на небо,
Разгоним всех богов».

(Есенина Е. А. В Константинове — ЕСЖ. Т. 4. С. 24).

В комсомол девушка вступила по «благословению» матери, так напутствовавшей дочь: «Раз такое дело, иди со всеми вместе, а Богу молиться не обязательно в церкви, ты про себя молись, Бог ведь знает, что теперь делается на белом свете» (Там же). Конечно, такая «позиция» не выдерживает никакой критики. Но все же это один из парадоксов советского времени: декларируя атеизм, многие люди сохраняли вполне христианское устроение души.
Если говорить об отношении Есенина к родным, то здесь опять-таки столкнутся две точки зрения. Со слов матери и сестер выходит, что он был примерный сын и брат. И всем, конечно, памятно его задушевное «Письмо матери». А Мариенгоф — не без удовольствия сказать о друге гадость — рисует иную картину: «Сам же бесконечно любил и город, и городскую жизнь, исшарканную и заплеванную. За 4 года, которые мы прожили вместе, всего один раз выбрался в село Константиново. Собирался прожить там недельки полторы, а прискакал через три дня обратно, отплевываясь, отбрыкиваясь и рассказывая, смеясь, как на другой же день поутру не знал, куда себя девать от зеленой тоски. Сестер своих не хотел вести в город, чтобы, став «барышнями», они не обобычнили его фигуры. Для цилиндра, смокинга и черной крылатки (о которых тогда уже он мечтал) каким превосходным контрастом должен был послужить зипун и цветастый ситцевый платок на сестрах, корявая соха отца и материн повойник» («Роман без вранья». С. 17).
Внутренний компас Есенина, по-видимому, уже окончательно потерял ориентиры. Он сам едва ли понимал, чего он хочет и чего не хочет, что любит и что презирает. Горький, видевший его в 1922 г. в Берлине — во время его заграничной поездки, вспоминал, какое тяжелое впечатление произвела на него перемена, произошедшая с Есениным за какие-то 6-7 лет с начала его литературной карьеры: «От кудрявого, игрушечного мальчика остались только очень ясные глаза, да и они как-будто выгорели на каком-то слишком ярком солнце. Беспокойный взгляд их скользил по лицам людей изменчиво, то вызывающе и пренебрежительно, то, вдруг, неуверенно, смущенно и недоверчиво. Мне показалось, что в общем он настроен недружелюбно к людям. И было видно, что он — человек пьющий. Веки опухли, белки глаз воспалены, кожа на лице и шее — серая, поблекла, как у человека, который мало бывает на воздухе и плохо спит. А руки его беспокойны и в кистях размотаны, точно у барабанщика. Да и весь он встревожен, рассеян, как человек, который забыл что-то важное и даже неясно помнит, что именно забыто им <…> Он не вызывал впечатления человека забалованного, рисующегося, нет, казалось, что он попал в это сомнительно веселое место по обязанности или из приличия, как неверующие посещают церковь. Пришел и нетерпеливо ждет, скоро ли кончится служба, ничем не задевающая его души, служба чужому богу» (ВЕ. С. 6, 11).
Венцом абсурда всей этой и без того абсурдной жизни Есенина был его брак со знаменитой американской танцовщицей-«босоножкой» Айседорой Дункан (1878–1927). Достаточно сказать, что эти два человека говорили на разных языках — в самом прямом смысле: Дункан, умевшая говорить на европейских языках, по-русски едва могла объясниться, Есенин «говорил по-английски» на уровне: «Mi laik Amerika» (так он выразил свои впечатления американским журналистам).
Семейная жизнь Есенина и до этого складывалась непутево. Первый его гражданский брак с Анной Изрядновой распался быстро, не оставив по себе памяти в творчестве поэта, законный, венчанный брак с красавицей Зинаидой Райх (1894–1939) тоже был неудачным. Райх якобы обманула Есенина, уверив, что он первый мужчина в ее жизни, что оказалось неправдой, и этого ли обмана, или крушения каких-то иных планов, связанных с браком, Есенин не мог ей простить. Сложности простирались даже на отношение к малолетним детям: Мариенгоф вспоминал, как маленькая дочка Есенина, Таня, которую мать привезла ему показать, по-детски ласкавшаяся к посторонним, именно Есенина почему-то сторонилась, а младшего сына, Костю, он не знал, считать ли своим: «Есенины черными не бывают». Зинаида Райх стала впоследствии женой Всеволода Мейерхольда, который относился к ее детям гораздо более по-отечески, чем их родной отец.
Первую встречу Есенина и Дункан — 3 октября 1921 г., в студии художника Георгия Якулова — описывает Мариенгоф: «Месяца три спустя Якулов устроил вечеринку у себя в студии. В первом часу ночи приехала Дункан. Красный, мягкими складками льющийся хитон, красные с отблеском меди волосы, большое тело, ступающее легко и мягко. Она обвела комнаты глазами, похожими на блюдца из синего фаянса, и остановила их на Есенине. Маленький нежный рот ему улыбнулся. Изадора легла на диван, а Есенин у ее ног. Она окунула руку в его кудри и сказала:
— Solotaia golova!
Было неожиданно, что она, знающая не больше десятка русских слов, знала именно эти два. Потом поцеловала его в губы. И вторично ее рот, маленький и красный, как ранка от пули, приятно изломал русские буквы:
— Angel!
Поцеловала еще раз и сказала:
— Tschort!» (ЕСЖ. Т.4 С. 225).
Айседора Дункан тоже была человеком с надломом. Она пережила в жизни страшную трагедию: в автомобильной катастрофе погибли ее дети. Ко времени знакомства с Есениным ей было 43 года — для танцовщицы (да и просто для женщины, привыкшей быть красивой) несомненный закат. Некое несоответствие ее поведения возрасту мемуаристы отмечали неоднократно. Вот как описывал ее Горький, видевший ее в ту же встречу с Есениным, в Берлине: «Пожилая, отяжелевшая, с красным, некрасивым лицом, окутанная платьем кирпичного цвета, она кружилась, извивалась в тесной комнате, прижимая к груди букет измятых, увядших цветов, а на толстом лице ее застыла ничего не говорящая улыбка» (ВЕ. С. 6).
Любовь к Дункан (если это отношение вообще можно назвать любовью) соединялась у Есенина с презрением и снисходительной жалостью. У него не было уважения к ней, как не было уважения и к самому себе.

Сыпь, гармоника. Скука… Скука…
Гармонист пальцы льет волной.
Пей со мною, паршивая сука,
Пей со мной.

Излюбили тебя, измызгали —
Невтерпеж.
Что ж ты смотришь так синими брызгами?
Иль в морду хошь?

В огород бы тебя на чучело,
Пугать ворон.
До печенок меня замучила
Со всех сторон…

И тут же в конце он просит у нее прощения:

Дорогая, я плачу,
Прости… прости…

Есенин и Дункан поженились 2 мая 1922 г. и очень вскоре после свадьбы поехали за границу: сначала в Европу — посетили Германию, Францию, Бельгию, Италию, затем переправились через океан и проехали по американским городам. Заграничный круиз длился более года — только в августе 1923 г. Есенин вернулся в Москву. К этому времени отношения с Дункан себя исчерпали.
Из зарубежной поездки Есенин вынес смешанные впечатления, которые отразил в своем очерке «Железный Миргород». Наблюдения Есенина весьма интересны и свидетельствуют о том, что это был человек мыслящий и достаточно тонкий. Америка поразила его мощью цивилизации. Поразила, но не прельстила. «Сила железобетона, громады зданий стеснили мозг американца и сузили его зрение. — пишет он. — Нравы американцев напоминают незабвенной гоголевской памяти нравы Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича. Как у последних не было города лучше Полтавы, так же и у первых нет лучше и культурней страны, чем Америка.
— Слушайте, — говорил мне один американец, — я знаю Европу. Я изъездил Италию и Грецию. Я видел Парфенон. Но все это для меня не ново. Знаете ли вы, что в штате Теннеси у нас есть Парфенон гораздо новей и лучше?
От таких слов и смеяться, и плакать хочется. Эти слова замечательно характеризуют Америку во всем, что составляет ее культуру. Европа курит и бросает, Америка подбирает окурки, но из этих окурков растет что-то грандиозное» (ПСС. Т. 5. С. 172).

ХРОНИКА ПОСЛЕДНИХ ЛЕТ ЖИЗНИ

По возвращении в Москву жизнь Есенина потекла по прежнему руслу. Поэт вернулся к старым «друзьям». От имажинистов он, правда, постепенно отошел, но кабацкие приятели не переводились. Вскоре после своего приезда в Москву он оказался одним из участников «дела четырех поэтов». В ночь с 20 на 21 ноября 1923 г. четыре «крестьянских поэта»: Есенин, Клычков, Орешин и Ганин, — все четверо пьяные, были задержаны в пивной за «выходки антисемитского характера». Постановление товарищеского суда немного напоминает решение судьбы Клима Чугункина в булгаковском «Собачьем сердце»: «оправдан происхождением». Вердикт был таков: «Поэты Есенин, Клычков, Орешин и Ганин, ставшие в советские ряды в тяжелый период революции, должны иметь полную возможность продолжать свою литературную работу» (Из приговора товарищеского суда по «делу четырех поэтов» 13 декабря 1923 г. — ЕСЖ. Т. 4. С. 552).
После разрыва с Айседорой Дункан очередной гражданской женой Есенина на полтора года стала Галина Бениславская (для литературных дел это было несомненным плюсом), затем — в марте 1925 г. — он познакомился с внучкой Л. Н. Толстого, Софьей Андреевной, на которой через несколько месяцев женился. Вероятно, его привлекло громкое имя, и он думал, прежде всего, о том, какое впечатление на людей произведет соединение имени Есенина с именем Толстого. Однако вскоре после женитьбы сам писал в письме: «С новой семьей вряд ли что получится, слишком все здесь заполнено «великим старцем», его так много везде: и на столах, и в столах, и на стенах, кажется, даже на потолках, что для живых людей места не остается» (Есенина А. А. «Это все мне родное и близкое…» — ЕСЖ. Кн. 4. С. 44).
В 1924–1925 гг. Есенин жил то в Москве, то в Ленинграде, несколько раз приезжал в родное Константиново, ездил на Кавказ, месяцами жил в Баку (отсюда цикл «Персидские мотивы»). Он довольно много работал: в 1924–1925 гг. один за другим выходят сборники: «Москва кабацкая», «Русь советсякая», «Страна советская», «О России и революции», «Персидские мотивы», «Березовый ситец». В июне 1925 г. поэт подписал договор с Госиздатом на издание «Собрания стихотворений» в трех томах. Были написаны или закончены начатые ранее поэмы: «Поэма о 36», «Анна Снегина», «Черный человек».
Интенсивность творческой деятельности свидетельствует о том, что жизнь поэта не сводилась к пьяным загулам. Не случайно близкие вспоминали, что к творчеству он относился серьезно и, когда работал, всегда был трезв. Но «отпадения» случались с ним регулярно. В последние годы в Есенине стали замечаться признаки психического расстройства. Мариенгоф так вспоминал свою последнюю встречу с ним:
«Есенин до последней капли выпил бутылку шампанского. Желтая муть перелилась к нему в глаза. У меня в комнате, на стене, украинский ковер с большими красными и желтыми цветами. Есенин остановил на них взгляд. Зловеще ползли секунды и еще зловещей расползлись есенинские зрачки, пожирая радужную оболочку. Узенькие кольца белков налились кровью. А черные дыры зрачков — страшным, голым безумием.
Есенин привстал с кресла, скомкал салфетку, и, подавая ее мне, прохрипел на ухо:
— Вытри им носы!
— Сережа, это ковер… ковер… а это цветы…
Черные дыры сверкнули ненавистью:
— А! Трусишь!
Он схватил пустую бутылку и заскрипел челюстями:
— Размозжу… в кровь… носы… в кровь… размозжу.
Я взял салфетку и стал водить ею по ковру — вытирая красные и желтые рожи, сморкая бредовые носы.
Есенин хрипел.
У меня холодело сердце» («Роман без вранья». С. 180).

При всем скептическом отношении к Мариенгофу, трудно заподозрить, что эпизод — вымышленный. Становилось очевидно, что Есенин нуждается в серьезном лечении.
«26 ноября (1925 г. — Т.А.). Сергей лег в клинику для нервнобольных, помещавшуюся в Божениновском переулке. — вспоминала младшая сестра Александра. — Ему отвели отдельную хорошую светлую комнату на втором этаже, перед окном которой стояли в зимнем уборе большие деревья» (ЕСЖ. Т. 4.С. 47). Именно там, в больнице, было написано его известное стихотворение «Клен ты мой опавший».
«Ему разрешили ходить в своей пижаме, получать из дома обеды. <…> Лечение в клинике было рассчитано на два месяца, но уже через две недели Сергей сам себе наметил, что не пробудет здесь более месяца. Здесь же он принял решение не возвращаться к Толстой и уехать из Москвы в Ленинград» (Там же).
А. А. Есенина вспоминала последний вечер, когда она видела брата — в доме С. А. Толстой. Есенин пришел под вечер, злой, раздраженный. Собрал вещи.
«Сказав всем сквозь зубы «до свиданья», вышел из квартиры и Сергей, захлопнув за собой дверь. Мы с Соней выбежали на балкон. Я видела, как уселся Сергей на вторые санки. И вдруг у меня к горлу подступили спазмы. Не знаю, как теперь мне объяснить тогдашнее мое состояние, но я почему-то крикнула:
— Прощай, Сергей!
Подняв голову, он вдруг улыбнулся мне своей светлой, милой улыбкой и помахал рукой» (Там же).

ВЕРСИИ ГИБЕЛИ ЕСЕНИНА

23 декабря 1925 г. Есенин выехал из Москвы в Ленинград. Поселился в гостинице «Англетер». В последующие три дня виделся со многими знакомыми поэтами (в том числе с Клюевым). 27 декабря написал свое последнее стихотворение.

До свиданья, друг мой, до свиданья.
Милый мой, ты у меня в груди.
Предназначенное расставанье
Обещает встречу впереди.

До свиданья, друг мой, без руки, без слова,
Не грусти и не печаль бровей, —
В этой жизни умереть не ново,
Но и жить, конечно, не новей.

Стихотворение было написано кровью. Есенин сам акцентировал этот момент: зашедшей к нему в номер знакомой жаловался, что в гостинице нет чернил, так что пришлось кровью писать. Какое стихотворение написал таким образом, не сказал. Листок с ним вложил в карман пиджака зашедшего к нему приятеля — молодого поэта В. И. Эрлиха.
28 декабря Есенин был найден в своем номере повешенным.
Для современников факт его самоубийства не подлежал сомнению — слишком часто он говорил в стихах об обреченности, о скорой, ранней смерти.

…Все мы, все мы в этом мире тленны,
Тихо льется с кленов листьев медь.
Будь же ты вовек благословенно,
Что пришло процвесть и умереть.

(«Не жалею, не зову, не плачу…», 1921)

…На московских изогнутых улицах
Умереть, знать, судил мне Бог…

(«Да! Теперь решено. Без возврата…», 1922)

…Может быть, и скоро мне в дорогу
Бренные пожитки собирать.

(«Мы теперь уходим понемногу…», 1924)

Есть одна хорошая песня у соловушки —
Песня панихидная по моей головушке.

(«Песня», 1925)

Перечень можно продолжать. Сами стихи, впрочем, как правило, не предсказывают самоубийства. Иногда он даже прямо говорит: «Я с собой не покончу». Но тут же, в том же стихотворении, следующие слова: «Иди к чертям» («Сыпь, гармоника. Скука… Скука…»). Ясно, что при таком умонастроении, вошедшем в привычку богохульстве и поминании к месту и не к месту нечистой силы, трудно надеяться, что в очередное явление «демона самоубийства» (который, как мы видели, искушал Есенина с юности) ангел-хранитель удержит его на краю пропасти. Да и последнее стихотворение вполне откровенно говорит об уходе из жизни.
Один из друзей детства Есенина Н. А. Сардановский, внук упоминавшегося о. Ивана Смирнова, вспоминал свой разговор с последним в один из своих приездов в родное село: «В Константинове, на усадьбе дедушки, за рекой, на высоком берегу реки Оки, все на той же узенькой скамеечке сидим мы с дедушкой вдвоем. Старик одет в ветхое полукафтанье, на голове потертая бархатная скуфья, как видно, немного уже осталось жить ему на свете. «Вот, Никола, — говорит он мне, — подолгу сижу я здесь. Все вспоминаю, что было… И что будет. Всегда ношу я с собой вот эту книжечку, — поминание. <…> А в конце, ищи и читай, записан твой приятель». Беру я это потрепанное поминание, перелистываю потемневшие странички, закапанные воском от свечей, и на одной из последних страниц читаю написанное неровным старческим почерком: «Раб Божий Сергей. Сын Александра Никитича и Татьяны Федоровны Есениных. Был писателем. Скончался в Петербурге, в гостинице. На Ваганьковском кладбище похоронен». Далее дедушка добавляет: «Не стал я писать, какою смертью он умер. Нехорошее это дело, прости ему, Господи». Что-то дрогнул голос старика и прозрачная слезинка тихо покатилась по морщинистой щеке и затерялась в белоснежных волосах бороды» (ВЕ. С. 134). Старый смиренный священник сам себе не хотел напоминать, что молится за самоубийцу, но — молился, потому что любил и жалел того мальчика, в котором он сам некогда распознал «сосуд избранный».
Современники именно  ж а л е л и  Есенина. Об этом, в частности, пишет — с какой-то неожиданной для себя теплотой — неизменно холодная и колкая Зинаида Гиппиус, которую, кстати, сам Есенин не пощадил в своем очерке «Дама с лорнетом». «Есенину не нужен ни суд над ним, ни превозношение его стихов. — пишет она. — Лучше просто, молчаливо, по-человечески пожалеть его» (ЕСЖ. Т. 4. C. 105).
Прошло время, истоки человеческой жалости иссякли, и новым «россиянам» по низвержении старых кумиров понадобился новый мраморный истукан для поклонения. Есенина, в силу ряда причин удобного в этом качестве, стали героизировать, и родились версии о том, что он был убит спецслужбами. Решение очень типичное для начала 90-х гг., когда спецслужбам стали приписывать все без исключения функции, какие ранее исполняли бесы. Одну из главных ролей в утверждении новой версии сыграл следователь Э. А. Хлысталов, написавший книгу «Тайна гибели Есенина. Записки следователя из «Англетера»». Приведем полностью аннотацию к недавнему изданию этой книги (издательство «Эксмо», М. 2005):
«Нет в России человека, любящего поэзию Сергея Есенина, который бы не знал имени Эдуарда Александровича Хлысталова — непосредственного свидетеля трагических событий 1925 г. (уточним, во избежание недоразумений: Э. А. Хлысталов родился в 1932 г. — Т.А.) Вглядываясь в обстоятельства жизни и смерти поэта, этот выдающийся юрист и писатель пошел в своем независимом расследовании дальше всех есениноведов. Эта книга — яркое и профессионально аргументированное опровержение версии советских правоведов, создавших из великого русского поэта образ пьяницы, кабацкого хулигана, воинствующего антисемита, а под конец жизни — сумасшедшего. Кем был для России Сергей Есенин? Как он погиб на самом деле? На эти и другие вопросы вы найдете ответ в этой книге».
По поводу новой версии собиралась комиссия достаточно высокого уровня, с участием ведущих литературоведов и даже криминалистов. Заключение комиссии было таково: «В суждениях авторов «версий» довольно часто эмоционально-публицистическое начало, по сути дела, явно преобладало над объективным научным исследованием, анализом всех ныне известных документов и фактов, касательно смерти поэта» (От комиссии Есенинского комитета союза писателей по выяснению обстоятельств смерти С. А. Есенина — ЕСЖ. Т. 4. С. 554). Поскольку убедить специалистов не удалось, сторонники версии убийства, как водится, «пошли в народ», обратившись к средствам массовой информации. Ряд их аргументов звучит довольно убедительно, и, отвлеченно говоря, эта версия имеет такое же право на существование, как и версия самоубийства, поскольку окончательно утвердить или опровергнуть ту или другую по прошествии 80 лет никто уже не в состоянии.
Однако очередной парадокс есенинской судьбы в том и состоит, что, покончил ли он жизнь самоубийством или был убит, для представления о нем как о личности, в сущности, безразлично. Как при жизни Есенина что-то заставляло людей перекладывать ответственность за его грехи на кого-то из рядом стоящих, точно так же в собственном самоубийстве он оказывается как будто бы и не виноват. Да и в самом деле, можно ли возлагать вину на заблудившегося, запутавшегося, не видящего пути и не совсем здорового психически человека? Горький в воспоминаниях приводит очень точный образ, с которым ассоциировалась у него гибель Есенина: крестьянский мальчик забрел в город, заблудился, не мог найти дороги домой, несколько дней проплутал по его закоулкам и наконец, обессилев, бросился в реку, в надежде, что она вынесет его на родной простор. Можно ли назвать это самоубийством? Наверное, нет…
С другой стороны, если Есенин был убит как герой, противостоявший «стране негодяев», то кто снимет с него вину за похабщину и богохульства, которыми полны многие его собственные произведения, — даже если не брать в расчет неоспоримые свидетельства современников о его «подзаборной» жизни?
Кроме того, исследование обстоятельств гибели Есенина влечет за собой неизбежное копание и в таких подробностях, которых лучше было бы не знать никому. А между тем, дискуссионность вопроса приводит к тому, что из сборника воспоминаний о поэте можно извлечь и такой его «портрет»: «Покойному 30 лет, труп правильно развит, удовлетворительного питания — общий фон покрова бледный, глаза закрыты, зрачки равномерно расширены; отверстия носа свободны; рот сжат, кончик языка ущемлен между зубами; живот ровный, половые органы — в норме, заднепроходное отверстие чисто; нижние конечности темно-фиолетового цвета…» и т.д. (Акт вскрытия тела — ЕСЖ. Т. 4. С. 553). Сторонники версии убийства говорят даже о необходимости эксгумации — но зачем? Не затем ли, чтобы в следующем сборнике воспоминаний появилось описание останков поэта вековой давности? Чего здесь больше: желания докопаться до истины, или стремления утвердить свою точку зрения, — трудно сказать, но для непредвзятого человека очевидно, что обнародование подобных описаний оскорбительно для памяти поэта.
Как бы ни старались «есениноведы» новой формации, героического конца Есенину при всем желании не сочинить. Но и со своим страшным, можно даже сказать, постыдным концом Есенин не теряет своего значения как пророк — не теряет, потому что, как уже говорилось, в его судьбе таинственным образом преломились судьбы миллионов русских людей.

СУДЬБА ЕСЕНИНЫХ

Ходасевич так вспоминал свое спонтанное впечатление от книги Есенина «Стихи 1920–1924 гг.»: «Книжка, меня (и многих других) взволновавшая, есть свидетельство острого и болезненного перелома, тяжелой и мучительной драмы в творчестве Есенина» (ЕСЖ. Т. 4. С. 189).
Надежды первых послереволюционных лет не оправдались. Есенин слишком близко видел оборотную сторону «революционной романтики», чтобы продолжать верить ее вдохновителям. Побывав в Америке, он убедился, что «Железный Миргород» для России тоже отнюдь не идеал. В душе он тянулся к «Руси уходящей», хотя сам уже отрекся и открестился от ее устоев.

Мы многое еще не сознаем,
Питомцы ленинской победы,
И песни новые по-старому поем,
Как нас учили бабушки и деды.

Друзья! Друзья!
Какой раскол в стране,
Какая грусть в кипении веселом!
Знать, оттого так хочется и мне,
Задрав штаны, бежать за комсомолом…

…И я, я сам,
Не молодой, не старый,
Для времени навозом обречен.
Не потому ль кабацкий звон гитары
Мне навевает сладкий сон?..

(«Русь уходящая»)

Комический образ: «Задрав штаны, бежать за комсомолом» — свидетельствует о том, что Есенин — осознанно или даже неосознанно — не воспринимал всерьез комсомольскую «Истину». Взрослому, мыслящему человеку «бежать за комсомолом», идиотически-радостно распевая частушки Демьяна Бедного, смешно и глупо, а дорога, по которой он уже пошел, предлагала именно этот выбор: либо «за комсомолом», либо — стать «навозом». Не решаясь окончательно избрать ни то, не другое, лирический герой Есенина, как и сам поэт, усыплял себя «кабацким звоном гитары». Но звон этот лишь ненадолго заглушал в душе голос совести. Олицетворением неочищенной совести, превратившейся уже в некую враждебную, пугающую силу, стал его «Черный человек».

Черный человек
Водит пальцем по мерзкой книге
И, гнусавя надо мной,
Как над усопшим монах,
Читает мне жизнь
Какого-то прохвоста и забулдыги,
Нагоняя на душу тоску и страх…

(«Черный человек»)

Образ «Черного человека» совершенно прозрачен — это тот, многократно использованный в святоотеческой литературе образ беса, который записывает в книгу все грехи человека, чтобы потом на основании записи затребовать этого человека в ад.

Не знаю, не помню,
В одном селе,
Может, в Калуге,
А может, в Рязани,

Жил мальчик
В простой крестьянской семье,
Желтоволосый,
С голубыми глазами…

(«Черный человек»)

Ужас и недоумение, как и почему этот «мальчик с голубыми глазами» прожил жизнь «прохвоста и забулдыги», — и есть основа его мучительного душевного надлома. Но у него нет сил взять на себя ответственность за эту не путем потекшую жизнь, он предпочитает винить кого угодно. Скрытое самооправдание читается в том же «Черном человеке»:

Слушай, слушай, —
Бормочет он мне, —
В книге много прекраснейших
Мыслей и планов.
Этот человек
Проживал в стране
Самых отвратительных
Громил и шарлатанов…

Отсюда же и название поэмы «Страна негодяев» — объемной вещи, читать которую тяжело и неприятно.
Не имея сил для подлинного покаяния, лирический герой Есенина ставит себе в заслугу свою прежнюю, когда-то бывшую, утраченную чистоту и хочет, чтобы она вернулась каким-то волшебным образом:

Пусть не сладились, пусть не сбылись
Эти помыслы розовых дней.
Но коль черти в душе гнездились —
Значит, ангелы жили в ней.

Вот за это веселие мути,
Отправляясь с ней в край иной,
Я хочу при последней минуте
Попросить тех, кто будет со мной,—

Чтоб за все за грехи мои тяжкие,
За неверие в благодать
Положили меня в русской рубашке
Под иконами умирать.

(«Мне осталась одна забава…»)

«Есенин — типичный представитель своего народа и своего времени, — писал Георгий Иванов. — За Есениным стоят миллионы таких же, как он, только безымянных «Есениных» — его братья по духу, «соучастники-жертвы» революции. Так же, как он, закруженные ее вихрем, ослепленные ею, потерявшие критерии добра и зла, правды и лжи, вообразившие, что летят к звездам и шлепнувшиеся лицом в грязь. Променявшие Бога на «диамат», Россию на Интернационал и в конце концов очнувшиеся от угара у разбитого корыта. Судьба Есенина — их судьба, в его голосе звучат их голоса. Поэтому-то стихи Есенина и ударяют с такой «неведомой силой» по русским сердцам, и имя его начинает сиять для России наших дней пушкински-просветленно, пушкински-незаменимо. Подчеркиваю: для России наших дней» (ЕСЖ. Т. 4. С. 149).
Очень интересное объяснение судьбы Есенина дает Зинаида Гиппиус: «Для комментаторов широкое поле: можно, например, все свалить на большевиков: это они виноваты, не вынесла талантливая душа и т.д. Можно покачать головой: вот до чего доводят богохульства. <…> Между тем, суть лежит глубже. И значительна вовсе не поэзия Есенина, даже не сам он, но его и с т о р и я. Что большевики тут совсем ни при чем — конечно, неправда. Они, вместе с общими условиями и атмосферой, сыграли очень серьезную роль в судьбе Есенина. Мы не знаем, сложилась ли бы судьба этого типичного русского, одаренного, нетронутого культурой, человека без большевиков так же, как сложилась при них. И однако большевики не суть главное. Не они создали «историю Есенина». Как потенция — она была заложена в нем самом. Большевики лишь всемерно содействовали осуществлению именно этой потенции. Помогали и помогли ей реализоваться. И возможность стала действительностью. <…> Что ж? Хотя это звучит парадоксально, разве многие тысячи Есениных, в свою очередь, не помогали и не помогли самим большевикам превратить возможность в действительность? <…> Дело в том, что есть в русской душе черта, важная и страшная, для которой сложно подобрать имя: это склонность к особого рода субъективизму, к безмерному в нем самораспусканию. Когда она не встречает преград, она приводит постепенно к саморасспылению, к саморасползанью, к последней потере себя. Русская «удаль», удаль безволия, этому процессу не мешает, а часто помогает. Нетронутая культурой душа, как есенинская, — это молодая степная кобылица. На кобылицу, если хотят ее сохранить, в должное времч надевают узду. Но тут-то как раз никаких узд для Есенина и не оказалось. Понять нужду в них, самому искать, найти в такое время он мог? А пред инстинктом — лежало открытое поле. Не диво, что кобылица помчалась вперед, разнесла, растоптала, погубила все, что могла  вплоть до самой себя. <…> «Все — можно!» Даже сгибаться в любую сторону под прямым углом… Да. Только для этого надо раньше потерять спинной хребет.
Каждому из нас пора  с о б р а т ь  себя, скрепить в тугой узел, действительно быть «самим собой». Ибсеновского Пера Гюнта спасла Сольвейг. Нам приходится собственными силами защищаться от соблазна самопотери… от тех, кто уже себя потерял. (ЕСЖ. С. 104-105).
Правота этих слов очевидна в исторической перспективе. В жестокие сталинские времена Есенин был под запретом, но эти времена были эпохой собирания и напряжения сил. «Возвращение» Есенина совпало с началом «самораспускания» и «самораспыления», апогей которых пришелся на 90-е гг. Да, действительно, многие стали сгибаться под прямым углом во все стороны, выставляя потерю хребта в качестве своего — и общего — основного достоинства. Эта эпоха и выдвинула Есенина в герои и мученики. Но и эта эпоха, будем надеяться, миновала.
А что же Есенин? Есенин никогда не был фаворитом интеллектуалов и эстетов. Их точку зрения в свое время четко выразил Георгий Адамович: «Даже и у свежей могилы следует говорить правду. Поэзия Есенина — слабая поэзия» (ЕСЖ. Т. 4. С. 138). Слабая, по его мнению, как с художественной, так и с содержательной точки зрения: «Ничьей души он не «воспитает», а только смутит душу, разжалобит ее и бросит, ничего ей не дав» (Там же). Но и такое суждение едва ли можно признать справедливым, — как и суждение Гиппиус о «нетронутости» Есенина культурой.
Есенин родился в русской традиционной, крестьянской  христианской!  культуре. Этой культурой он был вскормлен, с нею был кровно связан, но всю жизнь стремился от нее «на страну далече». Жизнь его не дает положительного примера пути. Но его пример — пример всех «блудных сыновей», ушедших «на страну далече» и там расточивших имение в жизни беспутной и распутной  указывает один путь: к отчему дому. Этой тоской об отчем доме, надеждой хотя бы в нем найти опору, проникнута поэзия последних лет Есенина. Как пример, вспомним то же известное «Письмо матери».

Ты жива еще, моя старушка?
Жив и я. Привет тебе, привет!
Пусть струится над твоей избушкой
Тот вечерний несказанный свет…

Совершенно очевидно, что последние две строки — аллюзия к молитве «Свете тихий». Дом матери видится поэту осиянным светом Христовым, и хотя он тут же на словах отказывается от веры и молитвы, душа его инстинктивно по-прежнему стремится к этому «несказанному свету». И это его неосознанное стремление прообразует путь сотен тысяч «есениных», для которых потребность возвращения к своим родовым, национальным корням стала началом возвращения в дом Отчий. К сожалению, миллионы тех же «есениных» все еще пребывают «на стране далече», уходя все дальше и дальше. Вероятно, в тех из них, кто способен чувствовать поэзию, творчество Есенина еще может пробудить эту тоску о возвращении. Как бы то ни было, именно в этом его положительный смысл.

Портал «Слово»


АЛЕКСАНДРОВА Татьяна Львовна Кандидат филологических наук, старший преподаватель кафедры древних языков и древнехристианской письменности Православного Свято-Тихоновского государственного университета (ПСТГУ)

 

Social Like