Поиск по сайту

Наша кнопка

Счетчик посещений

58884663
Сегодня
Вчера
На этой неделе
На прошлой неделе
В этом месяце
В прошлом месяце
28243
49490
207630
56530344
938485
1020655

Сегодня: Март 29, 2024




Уважаемые друзья!
На Change.org создана петиция президенту РФ В.В. Путину
об открытии архивной информации о гибели С. Есенина

Призываем всех принять участие в этой акции и поставить свою подпись
ПЕТИЦИЯ

КАШИРИН С.И. Знаменосец российского хулиганства

PostDateIcon 29.09.2012 18:20  |  Печать
Рейтинг:   / 5
ПлохоОтлично 
Просмотров: 11135

БРЮНЕТЫ В КОЖАНЫХ ТУЖУРКАХ

Среди великого множества мелькавших перед Есениным лиц — от русских царевен с императрицей и московской уголовщины до «Дуньки Босоножки» и нью-йоркских негров — возле него — антисемита! — в числе едва ли не самых близких друзей постоянно можно было видеть бесцеремонный, нахрапистый кагал евреев и евреек. И что характерно — не он, «недостойный», а они первыми, отталкивая острыми локотками других, пробивались к нему, искали у него расположения и дружбы и потом эту дружбу афишировали. Говорить тут много не надо — достаточно полистать любое более-менее полное собрание сочинений Есенина с его посвящениями, письмами и комментариями к ним. Но — вот уж, действительно, фокус! — об одном из таких друзей ни сам поэт, ни его биографы, ни маститые литературоведы — никто не упоминает ни единым словом.
Естественно, и читатели об этой личности в большинстве своем если что и знали, то лишь понаслышке. Я, например, впервые пристрастно обратил внимание на фамилию этого человека, когда в «Литературной России» за 12 октября 1990 года увидел опубликованный снимок Сергея Есенина, на котором он запечатлен с Леонидом Каннегисером. Сразу бросилось в глаза, что до того во всех изданиях в нашей стране эта фотография воспроизводилась, так сказать, в ополовиненном виде: печатался портрет одного Есенина с пометкой «1915 г.», а изображение Каннегисера было отрезано.
Между тем снимок был в его полном виде опубликован еще в 1936 году в Париже. В подписи к нему знаменитая Марина Цветаева свидетельствовала, что Леня Каннегисер и Сергей Есенин были «неразрывными, неразливными друзьями. Леня ездил к Есенину в деревню, Есенин в Петербурге от Лени не выходил. Так и вижу их две сдвинутые головы — на гостиной банкетке, в хорошую мальчишескую обнимку, сразу превращавшую банкетку в школьную парту… (Мысленно и медленно обхожу ее.) Ленина черная головная гладь, есенинская сплошная кудря, курча. Есенинские васильки, Ленины карие миндалины. Приятно, когда обратно — и так близко. Удовлетворение как от редкой и полной рифмы…»
Есенин и Каннегисер действительно нередко встречались в Петербурге. Познакомились они летом 1915 года. Леонид был из богатой, говоря слогом того времени, буржуйской еврейской семьи. Отец его, Аким Самуилович, — инженер с европейским именем, мать, Роза Львовна, — по образованию врач. В их квартире, по свидетельству мемуаристов, «бывал весь Петербург». В гостиной, роскошно убранной шелками и заставленной дорогой мебелью в стиле «Буль», при голубоватом свете копенгагенских ламп вальяжно вели великосветские беседы и царские министры, и боевые генералы, и литераторы, и даже революционеры, хотя трудно сказать, что под последними подразумевалось. Вращавшийся в таком окружении Леонид Каннегисер выглядел типичным эстетствующим петербургским денди. «Костюм его был утрированно изящен, разговор томно-жеманен».
Трудно, разумеется, представить молодого деревенского парня, каким был в те годы Есенин, рядом с этим «буржуйским» щеголем в его изысканно меблированной гостиной, но, впрочем, бывал же он и у Блока, и у Городецкого, и у многих других литераторов, ни перед кем не робея и не заискивая, так как имел истинно народное чувство собственного достоинства и умение держать себя в любом кругу. Да и молодая доверчивость играла свою роль. Вероятно, именно Каннегисер подразумевается под инициалом «К» в одном из писем Есенина к артисту В. С. Чернявскому, датированном 1915 годом: «Приезжал ко мне К. Я с ним пешком ходил в Рязань, и в монастыре были, который далеко от Рязани. Ему у нас очень понравилось. Все время ходили по лугам. На буграх костры жгли и тальянку слушали. Водил я его и на улицу. Девки ему очень по душе. Полюбилось так, что еще хотел приехать. Мне он понравился еще больше, чем в Питере…»
Вот так номер! Почему же тогда изображение Каннегисера на фотоснимке с Есениным было отрезано и едва ли не навсегда скрыто? Почему даже само упоминание об этом его друге постарались предать глухому забвению? Неужели в какой-то момент с ним порвал и напрочь забыл навсегда и сам Есенин? Что-то на него это не похоже. Так в чем же дело? Оказывается, с именем этого человека связана одна из самых черных, самых кровавых страниц нашего революционного прошлого. Это ведь не кто иной, как убийца председателя петроградской ЧК Моисея Урицкого. Но если так, то…
Вдумайтесь, проницательный читатель, если так, то уважаемые биографы и маститые есениноведы сознательно скрыли от нас и сам факт дружбы Есенина с Каннегисером, и снимок, где они сфотографировались вместе. А зачем? Ну, надо полагать, с благой целью: чтобы не навлечь на поэта излишние подозрения. Что, похоже? Да, действительно, в этом что-то есть, только почему-то не сдержать сомнительного вздоха: ох, свежо предание, да верится с трудом! Ибо не очень-то они заботились о его репутации и безопасности, красочно расписывая всякого рода «скандалы» и «антисемитские» выходки. Значит, тут нечто иное. Что же?
А давайте-ка задумаемся над таким фактом. Убийство Урицкого в Петрограде и покушение на Ленина в Москве были совершены в один и тот же день — 30 августа 1918 года. Каннегисер и стрелявшая в Ленина Фанни Каплан действовали якобы по заданию партии эсеров. Но почему тогда в дальнейшем писать об эсеровской террористке не прекращали и ее, заклейменное проклятиями, имя было известно любому школьнику, а о Каннегисере никто ничего толком и не знал? Даже вот, скажем в Большой Советской Энциклопедии (третье издание, 1978 года) сообщается всего лишь о том, что Моисей Соломонович Урицкий был убит эсером, а кем именно — не сказано, как будто фамилия террориста осталась не установленной.
Случайность?
Вообще тут с какой стороны ни посмотри — везде загадка. В «Известиях ВЦИК» 4 сентября 1918 года, то есть уже на пятый день после покушения, появилось сообщение, что Каплан расстреляли. Однако в протоколах заседаний ВЧК никаких постановлений о ее расстреле нет. По воспоминаниям коменданта Кремля П. Малькова, он согласно устному распоряжению Я. Свердлова кремировал террористку в бочке с бензином. Ассистировал ему поэт (!) Демьян Бедный. Свидетельства о смерти Каплан тоже, разумеется, не осталось. К чему бы, спрашивается, такая спешка, чтобы расправляться без суда и следствия? Тут бы, думается, наоборот нужно было во всем самым тщательным образом разобраться. Теперь же обо всем этом можно лишь гадать.
А в петроградских газетах за 18 октября было опубликовано официальное сообщение ЧК о расстреле Каннегисера. Однако даты расстрела не указывалось, где похоронен не сообщалось. Несмотря на то, что в Петрограде шли массовые казни всех подозреваемых в контрреволюции и их родственников, семьи Каннегисера не тронули. Непонятно и то, на каких основаниях Леонида Каннегисера причислили к эсерам. Есть данные, что конспиративной деятельностью он занимался с апреля 1918 года, но к какой организации принадлежал, тоже осталось неизвестным.
Что, это все тоже — случайности? Так сказать, просто некие чисто внешние детали и совпадения.
Впоследствии появилась версия, что Каннегисер стрелял в Урицкого не по чьему-то там заданию, а из святого чувства негодования и мести за развязанный его соплеменниками кровавый террор в Петрограде. Был будто бы в поступке террориста-мстителя и сугубо личный мотив. Незадолго перед тем по распоряжению Урицкого была расстреляна группа бывших офицеров, среди которых оказался давний друг Каннегисера Володя Перельцвейг. Это, мол, и явилось последней каплей, переполнившей чашу негодования. Узнав из газет о часах приема председателя Петроградской ЧК, разгневанный мститель надел кожаную тужурку, фуражку армейского образца и направился вершить свой суровый суд.
Если говорить о самом Урицком, то этого выродка выразительно охарактеризовал Роман Гуль. Называя его злобным и трусливым, мемуарист отметил, что это был «крохотный», по-утиному переваливающийся на кривых ножках человек с кругленьким лицом без растительности, визгливым голосом и глазами, застывшими в тупо-ироническом самодовольстве. Между тем этот уродец, «мещанин из города Черкассы», до революции комиссионер по продаже леса, в 1918 году стал «безжалостным поставщиком подвалов петербургской ЧК.»
Таким же омерзительным и безжалостным было и все его окружение. Вот что писал об этой черной нелюди и ее черных делах известный историк-романист Валентин Пикуль в его книге «Честь имею»: «Новые владыки столицы, Зиновьев, Штейнберг, Урицкий и Бокий, все силы террора обрушили именно на «бывших», первым делом истребляя инакомыслящую интеллигенцию. Чуждые русскому народу и русской истории, эти людишки, бог весть откуда взявшиеся, тащили на Гороховую в ЧК правых и виноватых, по ночам расстреливали тысячами. Петроград опустел, скованный ужасом…»
Особенно распоясались эти палачи после того, как в июне был убит В. Володарский (Моисей Маркович Гольдштейн) — комиссар по делам печати, пропаганды и агитации, редактор петроградской «Красной газеты». По дороге на митинг его застрелил эсер Шнеерзон, фамилия которого в БСЭ тоже почему-то не указана, как будто и тут, в отличие от эсерки Каплан, убийца был и остался безымянным. А ведь начало «красному террору» положил именно его выстрел, хотя официально о начале кровавой массовой бойни объявили после убийства Урицкого и покушения на Ленина.
Каплан, Шнеерзон, Каннегисер… Даже если судить по этим трем фамилиям, все равно нельзя не подумать о том, что дрались-то не русские с русскими, а прежде всего евреи с евреями. Называя себя в зависимости от того, насколько это им выгодно, то бундовцами, то межрайонцами, то меньшевиками или большевиками, то левыми, то правыми эсерами, евреи, по существу, первыми затевали драчку, евреи убивали евреев — такое вот, вопреки утверждениям всяких там многоумных ученых мужей, складывается у меня, обывателя, паршивое впечатление. И что-то я при этом не слышал, чтобы еврея за вражду с евреями или даже за убийство своего соплеменника называли антисемитом. А русский поэт Сергей Есенин ни на кого из евреев руку не поднимал, по его словам, даже «зверье, как братьев наших меньших, никогда не бил по голове», а вот поди ж ты — антисемит! Любопытно, не правда ли?
Любопытно еще и то, что за несколько дней до убийства Урицкого Каннегисер звонил ему по телефону, и они о чем-то разговаривали. О чем? Это — тоже теперь тайна за семью печатями. И все же можно предположить, что разговор был, видимо, не резким и не острым, ибо скажи Каннегисер что-либо неприятное для председателя петроградской ЧК, ему это просто так с рук не сошло. Ну, словом, о многом можно гадать, но ведь главное в ином — в том, к чему все привело. На убийство своих собратьев черная нелюдь во главе с Троцким, Свердловым и Зиновьевым отдала приказ «ответить гекатомбами трупов».
Гекатомбы — это, как известно, древнегреческое жертвоприношение сразу из ста быков. Согласимся, что убийство Урицкого — террористический акт. Но сколько же человек в нем участвовало? Не сотни же и не тысячи, а всего лишь один, да и тот кто? То ли эсер, за которым стояла бы всего лишь не столь уж и многочисленная партия эсеров, то ли вообще мститель-одиночка. А в ответ загремело: «Они убивают личности, мы убьем классы», «За каждого нашего вождя — тысяча ваших голов!» Да позвольте, кто это — «они»? И — чьих, спрашивается, голов? И вообще разве последовавшее за этим уничтожение сотен и тысяч ни в чем не повинных людей было делом правомерным, обоснованным?..
Однако — «обосновали». 2 сентября 1918 года возглавляемый Я. Свердловым ВЦИК принял резолюцию, в которой говорилось: «За каждое покушение на Деятелей Советской власти и носителей идей социалистической революции будут отвечать все контрреволюционеры и все вдохновители их. На белый террор врагов рабоче-крестьянской власти рабочие и крестьяне ответят массовым красным террором против буржуазии и ее агентов…»
Вот и еще фокус, а? Да разве Каплан, Шнеерзон и Каннегисер — белые? Или они — представители рабоче-крестьянской власти? Да нет же, во всеуслышание было объявлено, что они — эсеры, то есть социалисты-революционеры, можно сказать сподвижники и недавние союзники в борьбе против царизма, против белых. Теперь когда между ними началась грызня за власть, захваченную большевиками, в ряды которых хитро втерлись недавние бундовцы и меньшевики «межрайонцы», «коллективно влившиеся в ряды РКП(б), эсеры вдруг стали «белыми»? Да нет же, кем они были, тем и остались. Ну, так какой же тут, к чертовой бабушке, «белый террор»?! И против кого, спрашивается, был направлен «ответный» красный террор? Ведь эсеры, по существу, были уже разгромлены после их неудачного, мятежа, предпринятого 6 июля 1918 года с целью срыва тяжкого, но все же необходимого для России Брестского мира. И расстреливали в буйстве красного террора не эсеров, а — «бывших» русских офицеров, интеллигенцию, чиновничество, священников и других русских людей.
Кстати, сигналом к мятежу послужило провокационное убийство левым эсером Яковом Блюмкиным германского посла в Москве графа Мирбаха. Когда мятеж, не встретивший никакой поддержки со стороны рабочих и крестьян, бездарно провалился, левые эсеры подверглись массовому аресту и были лишены всего, даже особняк, где размешались их центральный и городской комитеты, отошел к городскому комитету большевиков, а Блюмкин за свое, по сути дела, антигосударственное преступление был «осужден» на заключение в… собственной квартире и вскоре опять свободно разгуливал по Москве. Впрочем, амнистировали вскоре и остальных. Зато, прикрываясь именем рабоче-крестьянской власти, «народные» комиссары злобно науськивали своих опричников на ни в чем не повинных и ничего не подозревающих людей, а околпаченные чекисты с бессмысленной яростью кидались исполнять отданные им распоряжения. Они сотнями хватали и без суда и следствия ставили к стенке «всех бывших».
И опять «по какому-то странному стечению обстоятельств», опять как бы «по чистой случайности» — попадались, дескать, под горячую руку и гибли прежде всего лучшие из лучших, немолодые, в сущности, люди — вчерашние общественные деятели, лояльные интеллигенты, согласно приказа доверчиво перед тем зарегистрировавшиеся бывшие офицеры и их жены, профессора, преподаватели вузов и гимназий, судьи, духовенство, юнкера, студенты, зачастую даже гимназисты и гимназистки.
Дело дошло до того, что уже через шесть месяцев из двух с половиной миллионов жителей в Петрограде осталось всего лишь девятьсот тысяч. В Москве бойко распевали частушки Бедного Демьяна о том, как белогвардейских офицеров топили в Мойке, а залитая кровью «колыбель революции» превращалась тем временем в огромную братскую могилу. Впрочем, такая же кровавая вакханалия шла по все городам и весям распятой и обреченной на погибель еще недавно великой России. Более трех миллионов русских, спасаясь от насилий и пыток, бежало за границу. 10-12 миллионов было расстреляно, задушено, замучено «чрезвычайкой».
«Путем математических, демографических вычислений приходят к цифре 15-17 миллионов, — пишет по этому поводу Вл. Солоухин, — но, увы, подтвердить эти цифры теперь никак невозможно…» Ибо, по его словам, если от репрессий тридцатых годов остались хоть какие-то следы в виде протоколов допросов и стенограмм судебных процессов, то от 1918-1919 годов не осталось ни документов, ни имен, ни списков — ничего. Так кому же, спрашивается, какому такому народу нужна была такая революция и такая «свобода»? И как смотреть после этого, скажем, на того же Каннегисера? Как на человека, который в минуту молодой горячности не ведал, что творил? Да, тут, пожалуй, кому-то очень выгодно склонить нас к такому вот мнению, но, оказывается, роковой шаг был сделан им вовсе не сгоряча и далеко не бездумно. В своем дневнике он в те дни размышлял: «Самопожертвование дает человеку высшее счастье и ту свободу, котором не стеснят и не ограничат никакие тюремщики». Достаточно красноречивы в этом отношении и его стихи: О, кровь семнадцатого года, Еще бежит, бежит она: Ведь и веселая свобода Должна же быть отомщена, Что — это порывы юности? Допустим. Но вот еще: Архангелы с завистью глянут На нашу веселую смерть.
Некоторые, уже нынешние, исследователи «загадки Каннегисера» сетуют на то, что его стихи пока что не изданы. Вот, дескать, лежит на нем клеймо убийцы, а он — по его понятиям — не убивал, а всего лишь мстил. Хорошо знавший Леонида Каннегисера писатель Марк Алданов (Ландау) в своем эссе «Убийство Урицкого» подчеркнул: «Он был рожден, чтобы стать героем Достоевского». А сам этот «герой» в своих стихах выражал сокровенное намного точнее: Умрем — исполним назначенье… Умрем — бессмертны станем мы…
Нет, никак не скажешь, что террористом двигал лишь необузданный минутный порыв. Наоборот, как видно из его стихов, он заранее обдумывал свой поступок и осознанно шел на самопожертвование во имя некой идеи. Но — какой? Откуда эта жертвенность, эта высокопарная готовность к смерти, которая виделась ему «веселой» и ведущей в бессмертие? И, главное, — жертвенность во имя чего? Ведь его террористический акт, «случайно» совпавший с покушением на Ленина, был, по существу, грандиозной провокацией, положившей начало официально объявленному красному террору, который справедливо называют началом геноцида, направленного прежде всего против русского народа.
Если вдуматься, то для любого сколько-нибудь серьезного есениноведа здесь буквально на виду самый-самый больной нерв, связывающий биографию выдающегося русского поэта с кульминацией «рока» революционных событий, беспощадно изломавших стержневую направленность нашей истории. Так вот тут-то, казалось бы, и надо сосредоточить наиболее пристально внимание, а вместо этого все исследователи дружно, как по команде, отвернулись. Случайность?
Или, может, именно по команде? Ибо даже письма Леонида Каннегисера к Сергею Есенину, хранящиеся в центральном государственном литературном архиве, стало возможным опубликовать лишь в самые последние годы (журнал «Наш современник» № 10, 1990). Но писем этих мало сохранилось, всего четыре, а от Есенина Каннегисеру — и вовсе ни одного, так что история их взаимоотношений и доныне остается в есениноведении «темным местом».
Судя по тому, что Каннегисер буквально в каждом письме сетовал на нежелание Есенина переписываться с ним, корил за «леность» и упрекал в скрытности, поэт относился к нему если и не отчужденно, то с явной настороженностью, граничащей с прямым недоверием. А затем, вероятно, он и вовсе прекратил с ним всякую связь. Возможно, заметил в его поведении какую-то фальшь, к которой был всегда особенно чуток. Однако разве из этого следует, что он его тут же навсегда вычеркнул из памяти? Пусть в дальнейшей своей жизни о встречах и дружбе с Каннегисером ему пришлось, может быть, непроницаемо молчать, но неужели поэт, узнав о том, кто убил Урицкого, остался к происшедшему совершенно безразличным? Неужто он нигде и никогда не обронил ни одного слова о своих мыслях и чувствах по этому поводу? И если не знал, то неужто и знать не хотел, что же толкнуло его недавнего ближайшего друга на заведомо гибельный шаг. Неужто не обратил внимания и не ужаснулся тому, что за убийство одного человека последовало уничтожение сотен и тысяч невинных? Ведь есть же, что ни говори, даже у бандитов какие-то, хотя бы самые элементарны понятия о справедливости? Или, может, его, как и всех, поверг в немоту тот вопиющий факт, что еврей убил еврея, а уничтожали за это больше всего русских?..
Что, примитивно? Национализм? Шовинизм? Антисемитизм? Разжигание расовой розни? Э-э, господа-товарищи интернационалисты, сионисты и всякие прочие плюралисты, не надо, мы все это уже проходили. Давайте-ка не будем затыкать этими шаблонными кляпами рот свободе слова. Надоело! А мысль, дозвольте молвить, остается мыслью и движется на пути к истине да-а-леко не по благородной интернациональной прямой, а — блуждая по самым невероятным в своей непролазной дикости житейским дебрям и глухим закоулкам, сплошь заваленным мусором и дерьмом, без коих, увы, никак не обходится самая «чистая» жизнь. Не забудем к тому же, что совсем-совсем недавно, всего лишь за месяц до убийства Урицкого — в конце июня 1918 года был объявлен декрет Совета Народных Комиссаров «об искоренении антисемитизма», согласно которому — не фантастично ли?! — запрещалось высказывать проявление своей неуважительности к любому еврею и произносить вслух давно привычное, на протяжении многих и многих веков бытующее в повседневной речи, да, впрочем, и в русской литературе, и в словаре В. И. Даля, а, стало быть, вполне законное слово — «жид». Вот так. Любите нас, или…
Даже варвары, даже татаро-монголы не доходили до такого. Понимали, значит, что насильно мил не будешь, что запретить-то можно все, что угодно, а вот мысль — мысль, увы, не запретишь, ибо человек не может не думать точно так же, как не может не дышать. А мысли выражаются, как известно, словами. Таким образом, чтобы убить мысль, надо…
Что, убить человека? Да, получается так. Но опять-таки заковырка. Убьешь одного — заставишь не думать одного, а мысль, раз высказанная или угаданная, останется жить в народе, так что же, убить… весь народ?
Абсурдно, но, повторим, мысль движется не по благородной прямой, ей свойственно забредать в тупик. Только разве это означает, что о своей тупиковой мысли нужно под страхом смерти молчать?
А ведь заставляли! Затыкали рот. Горько и смешно, но ведь из тех лет дошел анекдот о том, как русский человек, поджидающий на остановке трамваи, вынужден был говорить, что он «трамвай подъевреивает».
И так — в большом и в малом. Ибо — «кто не с нами, тот — против нас». А кто «против нас», того — к стенке. Любого. В том числе — и поэта. Что, не можешь молчать, не можешь не петь? Тогда пой, что прикажем, а не то — в ЧК. А там тебе быстро мозги вправят. Вот так-то, дорогой. Выбирай.
Что, не мог не думать обо всем этом любой мало-мальски мыслящий человек? Тем более — поэт.
Думали. И — выбирали, решали, как быть, как поступить, как вести себя в такой вот жизни, где за любое неосторожное слово тебе грозила не просто беда, а — сама смерть. Только выбирал, разумеется, каждый по-своему, в зависимости от своего характера, в зависимости от своих склонностей и пристрастий, от своей совести, наконец. И то, что выбирал поэт, он выражал в своем творчестве. Это, так сказать, аксиома.
Помимо уже вышеприведенных, уместно в этой связи привести еще и такое стихотворение Леонида Каннегисера, написанное им 27 июня 1917 года:

На солнце, сверкая штыками, —
Пехота. За ней, в глубине, —
Донцы-казаки.
Пред полками
Керенский на белом коне.
Он поднял усталые веки.
Он речь говорит. Тишина.
О, голос, — запомнить навеки:
Россия. Свобода. Война.
И если, шатаясь от боли,
К тебе припаду я, о, мать,
И буду в покинутом поле
С простреленной грудью лежать,
Тогда у блаженного входа,
В предсмертном и радостном сне,
Я вспомню — Россия, Свобода,
Керенский на белом коне.

Ныне ни для кого не секрет, что Временное правительство состояло полностью из масонов. И невольно подумаешь: уж не масоном ли был Леонид Каннегисер, воспевший масона Кирбиса-Керенского?
Поэт Иван Лысцов в своей книге «Убийство Есенина» считает это фактом несомненным. Он утверждает, что «активнейший функционер масонской организации» Леонид Каннегисер к Есенину был подослан не без некоего тайного умысла, Да и на убийство Урицкого пошел по велению своих хозяев. Его, дескать, избрали жертвой для иезуитски изощренной провокации, чтобы «юридически» обосновать официальную раскрутку маховика по уничтожению тысяч и тысяч русских гоев. В подтверждение тому в книге приведена пространная цитата из программной статьи сионистов, заключающаяся следующими словами: «Каждая жертва с нашей стороны стоит тысяч гоев перед Богом».
Верить? Не верить? Не знаю. Известный историк-романист Дмитрий Балашов пишет: «Когда заходит разговор о тайной политике, о тайных организациях, враждебных великой России, то многим тотчас в голову приходит, как условный Рефлекс, стереотипный ответ: евреи и масоны, или даже — «жидомасоны». Не очень-то, как видите, склоняясь к такой точке зрения, он далее поясняет, что масоны, как многие полагают, находятся в прямой зависимости от международной еврейской организации «Сион» (отсюда и слово «сионисты»). Одна из установок сионистов такова: «Народ Израиля — народ, избранный Богом. Его задача — мировое господство и заселение мира. Что же касается России, то это земля обетованная, подаренная Господом народу Израиля». Не менее сногсшибательна и вторая установка: «Евреи должны отбросить свое еврейство и войти в партию коммунистов, дабы создать коммунистический строй во всем мире».
Не будучи историком, невольно скребешь затылок: да-а, надо же, а? Насчет «отбросить еврейство» евреи что-то, так сказать, не очень, а насчет мировой революции — похоже, это же, по сути, Троцкий с его идеей «перманентности».
А что знал, что думал обо всех этих теориях и установках Есенин? Неужели ровным счетом ничего? Сам-то он напрямую об этом нигде не писал, так ведь в то время это вряд ли было возможно. Не петому ли даже в автобиографии поэт был предельно краток и скромные сведения о себе обычно заканчивал словами: «Остальное — в моих стихах». Да и есениноведы данной темы пока что не касались. Как же — «низ-зя!» Вот и сводили все в основном к одному: необычайно одаренный, тонкий, пронзительный лирик. Уж на что, казалось бы, много написано о таком его вершинном эпическом достижении, как поэма «Анна Снегина», но и тут критики и литературоведы, как сговорившись, указывают, что главное в сюжете этого высокохудожественного произведения опять-таки «любовная линия». А меж тем возьмем, для примера, хотя бы один штрих — строки, явно перекликающиеся с вышеупомянутым стихотворением Каннегисера:

Свобода взметнулась неистово.
И в розово-смрадном огне
Тогда над страною калифствовал
Керенский на белом коне.
Война — «до конца», — до победы».
И ту же сермяжную рать
Прохвосты и дармоеды
Сгоняли на фронт умирать…

Как видите, речь идет о тех же событиях, о которых писал и Каннегисер, но оценка им дана совершенно противоположная. И если вспомнить Пушкина: «История народа принадлежит поэту», то, судя по данному отрывку в сопоставлении со стихами многих прочих стихотворцев того времени, история принадлежит не им и не Каннегисеру, а — лирику Есенину. Кба он куда глубже и вернее понимал суть событий, нежели некоторые «признанные» его современники.
Или обратим внимание на такой еще факт. В тот же период Есенин был близок с Борисом Бугаевым, писавшим под псевдонимом Андрей Белый. В своей автобиографии он с благодарностью отмечал, что многому у этого писателя научился. К тем же дням относится его рецензия на роман А. Белого «Котик Летаев», названный им «гениальнейшим произведением нашего времени». Оба они активно сотрудничали в ряде газет и журналов («3намя борьбы», «Знамя» и т.п.), так что Есенину наверняка была известна статья А. Белого «Штемпелеванная культура», которая имела широкий общественный резонанс. Говоря о том, что нашей русской культуре все более грозила опасность культуры «штемпелеванной», то есть интернациональной, самобытный писатель с тревогой вопрошал:
«Кто стремится «интернациональной культурой» и «модерн-искусством» отделить плоть нации от ее духа, так, чтобы плоть народного духа стала бездушна, а дух народный стал бесплотен? Кто, кто эти оскопители?» И далее: «Рать критиков и предпринимателей в значительной степени пополняется однородным элементом, верней, одной нацией, в устах интернационалистов все чаще слышится привкус замаскированной проповеди самого узкого и арийству чуждого национализма: иудаизма».
Наши советские есениноведы взаимоотношений А. Белого и Есенина тоже постарались особо не касаться, поскольку поэт якобы относился к его теоретическим изысканиям «весьма критически». Так ли это? Нет. Внимательный читатель найдет много общего в «изысканиях» А. Белого и целом ряде высказываний Есенина. Не надо только слепо следовать догматическим установкам «партийной критики и партийной литературы». Иное дело — где, как и что поэт говорил, писал, и что лежало в подтексте. Не случайно же один из современников отметил: «Собеседнику всегда казалось, что Есенин высказался в данную минуту до самого дна, тогда как до самого дна есенинской мысли на самом деле никогда и никто донырнуть не мог». То же самое можно сказать и о его стихах. А более всего недругов Есенина страшило не то, что им уже было создано, а то, что он сумеет выразить в дальнейшем. Поэтому и была за ним установлена неотступная слежка, потому и усиливалась травля.
10 марта 1918 года ввиду военной опасности, угрожавшей городу на Неве, советское правительство выехало в Москву. Есенин, как он отметил в своей автобиографии, «Вместе с советской властью покинул Петроград». В STOH предельно короткой строке сказано, конечно, не все. Сама атмосфера в северной столице становилась все более мрачной, невыносимой. В одной из своих р-революционных речей Троцкий похвалялся: «Мы достигли такой власти, что если бы завтра декретом мы приказали всему мужскому населению Петрограда явиться на Марсово поле и получить по двадцать пять ударов розгами, то 75 процентов явилось бы и стало в хвост, а остальные запаслись бы справками, освобождающими от телесного наказания». До такого цинизма не доходили даже фашистские оккупанты в годы Великой Отечественной войны, захватившие значительную часть территории нашей страны. Поэтому, как отмечал В. Пикуль, «скованный ужасом, Петроград опустел». Это было и одной из причин отъезда Есенина.
Не легче было, впрочем, и в Москве. Не успел поэт, так сказать, осмотреться, как и здесь оказался в кольце целого круга новых, подобных Каннегисеру, привязчивых «друзей» — А. Мариенгофа, Р. Ивнева, В. Шершеневича, Г. Якулова, Б. Эрдмана и прочих, в число которых тотчас затесался и вездесущий Я. Блюмкин
Случайность? По сведениям, которыми располагает Эд. Хлысталов, 20-летний недоучившийся Раввин Яков Блюмкин приехал в Москву из Одессы в мае 1918 года. В партии большевиков не состоял, заслуг в революции не имел. Несмотря на юношеский возраст и незнание жизни в России, был назначен в ВЧК, и не рядовым, а — начальником отдела по борьбе с немецким шпионажем. И что удивительно — быстро проявил необыкновенную жестокость и коварство. Насколько я осведомлен, имя Блюмкина в нашей печати до последних лет почти не упоминалось, а уж есениноведы, кажется, о нем и вовсе не слышали. Мне впервые довелось прочесть о Блюмкине в очерке известного русского поэта Владислава Ходасевича «Есенин». Написан очерк и опубликован в 1926 году в Париже, но так как автор находился в эмиграции, то у нас, естественно, был долгие годы под запретом. Знавший Есенина с первых лет его творчества, Ходасевич вспоминал: «Вращался он в дурном обществе. Преимущественно это были молодые люди, примкнувшие к левым эсерам и большевикам, довольно невежественные, но чувствовавшие решительную готовность к переустройству мира. Философствовали непрестанно и непременно в экстремистском духе. Люди были широкие. Мало ели, но много пили. Ходили к проституткам проповедовать революцию — и били их…»
Словом, тоже — пламенные р-революционеры, как и железные наркомы. И тем более примечательно следующее замечание Ходасевича: «Не то пламенно веровали, не то пламенно кощунствовали». Тут есть над чем поразмышлять не только поэту, но и любому читателю. Но — далее: «Помню такую историю. Тогда же, весной 1918 года, Алексей Толстой вздумал справлять именины. Созвал всю Москву литературную: «Сами приходите и вообще публику приводите». Собралось человек сорок, если не больше. Пришел и Есенин. Привел бородатого брюнета в кожаной куртке. Брюнет прислушивался к беседам. Порою вставлял словцо — и неглупое. Это был Блюмкин, месяца через три убивший графа Мирбаха, германского посла. Есенин с ним, видимо, дружил. Была в числе гостей поэтесса К. Приглянулась она Есенину. Стал ухаживать. Захотел щегольнуть — и простодушно предложил поэтессе:
— А хотите поглядеть, как расстреливают? Я это вам через Блюмкина в одну минуту устрою…»
Не знаю, кто как, а я воспринял это с величайшим смятением. Ну и времечко было, а?! Нежный поэт, тонкий лирик, человек, проникнутый беспредельной любовью ко всему живому, с этакой кокетливой бравадой, как о чем-то давно привычном и потешно-забавном, с чисто ребяческим хвастовством говорит о расстрелах. И кому говорит — поэтессе. Тоже — лирику. А главное — девушке, так сказать, барышне, существу сентиментальному-утонченному.
Дико? Да не просто дико — страшно. После такого совсем по-иному думаешь о тысячекратно воспетом советскими стихотворцами «Боевом восемнадцатом». Это ведь тогда, в восемнадцатом, в статье «Как организовать соревнование» Ленин ставил «общую единую цель очистки земли российской от всяких вредных насекомых», подразумевая под «насекомыми» не только «классово-чуждые элементы», но и «рабочих, отлынивающих от работы». Это ведь тогда, в восемнадцатом, так называемые коллегии ЧК, созданные по инициативе Троцкого и состоящие из трех-пяти человек, получили уникальное право быть одновременно следователями, судьями и исполнителями собственных приговоров. А приговаривались «виновные», как правило, к расстрелу. И само понятие вины тоже имело предельно широкую формулировку: «За контрреволюционную агитацию». Причем чистые бланки для списков таких преступников с заранее проставленными печатями чекистам выдавались на руки. Целую пачку таких бланков однажды вырвал из рук потрясавшего ими пьяного Блюмкина поэт Мандельштам.
Думая об этом, с обостренным чувством воспринимаешь свидетельство очевидца тех событий о поведении «брюнета в кожаной куртке», пришедшего с Есениным на именины А. Толстого: «Брюнет прислушивался к разговорам». Обратите внимание: прислушивался! Проницательный взгляд литератора схватил самую суть. Ну что у какого-то там Блюмкина могло быть общего с видными русскими писателями! Он «прислушивался». Проще говоря — шпионил, вынюхивал, выискивал очередную жертву. Ведь что такое контрреволюционная агитация? Да обыкновенные разговоры, к которым нужно только внимательно прислушиваться, чтобы придраться к какому-либо неосторожному словцу. Есенин если и общался с Блюмкиным, то это общение для него оказалось впоследствии роковым, ибо очередной возле него «брюнет в кожаной тужурке» появился отнюдь не из праздного любопытства. Нет, в дальнейшем он начал прямо-таки преследовать поэта, ибо был приставлен к нему для профессиональной слежки и доносительства.
А ведь незадолго до того Блюмкин готовился стать раввином. И вдруг такой головоломный кульбит! Был, хочется думать, глубоко верующим, готовился учить людей добродетели, а обернулся сущим сатаной, из благочестивого еврея превратился в завзятого «заплечных дел мастера», шлялся по Москве по кабакам, вытаскивал в пьяных компаниях револьвер и грозился шлепнуть любого, кто придется ему не нраву. Ну-ка произнеси в присутствии такого «чекиста» слово «жид», а? Опричник! Что же толкнуло, что подвигло его отказаться от богоугодного дела служения в синагоге и превратиться в платного провокатора и палача? Или, может, это было вовсе и не отказом, а вполне закономерным продолжением этого «служения»? Ведь если постоянный долг христианина — борьба со злом, то заповеди еврейского бога, изложенные, скажем, в так называемом своде законов Шулхан Аруха совершенно противоположные. Они гласят, что есть богоизбранный народ — евреи, а все прочие люди — это «гои», подобные скотам. Гои, если следовать Шулхан Аруху, неспособны давать даже свидетельские показания, то есть не признаются юридическими лицами, и вообще — «лучшего из гоев убей!»
А. Мариенгоф в своих воспоминаниях постарался уверить читателей, что Блюмкин — это всего лишь заурядный опустившийся тип, разнузданно пользующийся своей чекистской безнаказанностью. Но тут нечто иное, более страшное и более серьезное. Задуматься над этим заставляет нас все тот же В. Ходасевич. Он, к сожалению, не называет в своем очерке других фамилий, но отмечает, что таких, как Блюмкин, «бородатых брюнетов в кожаных тужурках» было в ту пору немало. Ну, а о Блюмкине речь идет лишь как о наиболее заметном среди них и в то же время типичном. Да еще и потому не упомянуть о нем нельзя, что этот несостоявшийся раввин прославился не только кабацкими кутежами и расстрелами «гоев», но еще и провокационным убийством Мирбаха.
Тотчас после этого преступления для ареста Блюмкина в штаб левых эсеров выехал сам Дзержинский. Вместо этого арестовали как раз его самого. Казалось бы, теперь они — враги навечно. Но скоро Блюмкин вновь был на службе, да еще — с повышением. Ясно, что он пользовался чьим-то могущественным покровительством. Чьим же? Об этом можно безошибочно судить по тому факту, что амнистированный авантюрист и проходимец был назначен начальником личной охраны Троцкого.
Лейба Бронштейн-Троцкий, как это явствует из многих источников, состоял членом масонской ложи «Великий Восток». Вместе с тем своим негласным лидером в нашей стране его считали и сионисты. А в этом контексте примечателен такой штрих. 5 декабря 1917 года один из главарей международного сионизма Хаим Вейцман, будущий первый президент Израиля, направил из Лондона в Петроград российским сионистам телеграфное распоряжение оказать противодействие переговорам с Германией. Теперь ясно, почему Блюмкину было поручено убить Мирбаха? И почему Троцкий переговоры с Германией сорвал: «ни мира, ни войны!» И, думается, понятно, кем по сути своей был «бородатый брюнет» Блюмкин, кому и чему служил.
Сионизм в России приобретал тогда все большее распространение. Опираясь на теорию о расовом превосходстве евреев, лидеры сионизма развили небывало активную деятельность. И во многом преуспели. Не случайно еще 10 июля 1906 года, после окончания первой русской революции, в газете «Новое время» появилась заметка некоего Штейна, где не без бахвальства говорилось: «Еврей вместе с остальными победителями торжествующе вошел в ваш законодательный храм, захватил лидерские места известных партий и не во сне и не в сказке, а наяву и в действительности Еврей стал править Россией…»
Ленин — и тот вынужден был предупреждать, что апелляция к еврейской нации — это сионистская идея, «совершенно ложная и реакционная по своей сущности» (ПСС, т. 8, с. 72). Однако, если перед второй, февральской революцией, в России действовало 18 тысяч организованных сионистов, то на состоявшемся в мае 1917 года Всероссийском сионистском съезде присутствовали представители уже 140 тысяч сионистов. Евреи возглавили к тому времени все партии, ими контролировалось большинство органов печати. Газета «Верейская неделя» в июне 1917 года объявила, что пора создавать государство Израиль — «метрополию для наших колоний». Участь колонии готовилась прежде всего России.
Ленин писал, что не только национальное, но «даже и расовые особенности еврейства отвергаются современным научным исследованием» (ПСС, т. 8, с. 74). Однако сионисты намеренно и упорно игнорировали, замалчивали или извращали все, что могло служить помехой их разлагающей деятельности. Любые выступления против идеи превосходства «богоизбранной еврейской нации» над всеми другими сионистские идеологи объясняли всеобщей юдофобией, антисемитизмом. Хаим Вейцман, в частности, утверждал: «Антисемитизм — это бацилла, которую, независимо от уверений в обратном, каждый человек носит с собой повсюду».
Сразу после 1917-го по всей необъятной России победно загремел клич: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Под лозунгом интернационализма и классовой солидарности не просто декларировалась и приписывалась, а, по существу, диктатом утверждалась идея национальною самоотречения. Однако лозунг-го этот, оказывается, был писан не для всех. Как это ни парадоксально, но при громогласно провозглашенном равенстве и братстве словно бы в стороне и даже выше других «братьев», в особое, привилегированное положение были поставлены «братья евреи. Декрет Совнаркома «о пресечении в корне антисемитского движения» (как будто такое движение было!) антисемитизм был поставлен вне закона, и понятие «антисемит» стало равнозначным понятию «враг народа». Так что тот же Блюмкин получил «законное» право расправляться с любым человеком, «уличенным» им в антисемитизме. Хорошенькое, так сказать, равенство и братство, не правда ли? И если от юдофобии защищал закон, то от русофобии почему-то такой законной защиты как не было, так и нет доныне.
Блюмкины торжествовали. Блюмкины упивались своей безнаказанностью, блюмкины на радостях безудержно кутили, задирались, провоцировали и наслаждались приниженным молчанием тех, кто избегал с ними, подлецами, связываться, дабы не угодить по навету в антисемиты. Мог ли молодой крестьянский парень, каким был в ту пору Есенин, попасть под влияние этих, что называется, одержимых бесом, «богоизбранных» людей? Что и говорить, не исключено. Они льнули к нему с глубоко затаенным коварством, а он простодушно, по своей истинно русской доверчивости «поверил их словам и ласкам ложным», не замечая, что его умышленно оттирают от надежных друзей. В дневниковой записи Блока от 4 января 1918 года отмечено, что Есенин назвал «черносотенцем» Клюева. А ведь он дружил с этим прекрасным, самобытным русским поэтом и называл его одним из первых своих учителей.
Выходец из крестьян, Николай Клюев именно в те годы остерегал Блока «от пагубы всех левых толков, ворвавшихся на Русь с целью затмить и разрушить нашу национальную культуру изнутри». Остерегал он и Есенина. Не раз, бывало, в дружеских беседах внушал, что без верности крестьянскому, исконно русскому, народному, без осознания глубины и вершинности народной нравственности «душу вместо цветов полонят чертополох и дурнина». И в одном из писем предупреждал Есенина, что в литературном огороде «немало колючих кактусов, избегать которых нам с тобой необходимо для здравия как духовного, так и телесного». Мудрые, пророческие слова! Особенно отчетливо понимаешь это сегодня. Жаль, тогда не внял им Есенин. Не вник. Его, если верить некоторым «есениноведам», захватила стихия бунтарского озорства и хулиганства. Но вернее, пожалуй, сказать, что не дремали новые «друзья». Ведь если еще совсем недавно вместе с Клюевым, Клычковым и Ширяевцем он читал со сцены стихи на фоне золотого ржаного снопа и в расшитой рязанской рубахе пел частушки, подыгрывая себе на родной тальянке, то теперь чуть ли не с кем попало «пропадал в кабаках».
Горьким, надо полагать, было для молодого поэта похмелье. И не тогда ли с пронзительной болью из глубины души вырвались у него сердце рвущие строки стихов:

Шум и гам в этом логове жутком,
Но всю ночь напролет, до зари,
Я читаю стихи проституткам
И с бандитами жарю спирт.
Сердце бьется все чаще и чаще,
И уж я говорю невпопад:
«Я такой же, как вы, пропащий,
Мне теперь не уйти назад…»

Кто они — эти бандиты? Помните, у Ходасевича? «Брюнеты в черных кожаных тужурках» ходили к проституткам, проповедовали им революцию и били их… Но такой ли, как они, Есенин — пропащий? Да нет же, нет, при чтении его стихов вся душа протестует: не может быть! В какой бы омут судьба ни затягивала, мы по его лирике видим, что талантливый поэт оставался человеком тонко чувствующим, анализирующим свои поступки, думающим. Всеволод Рождественский не зря вспоминал, что «Есенин был весел и насмешлив, но ко всему этому примешивалась заметная доля умной и расчетливой хитрецы…» Подметил это и А. Мариенгоф. Он писал, что даже во хмелю Есенин всегда «был в себе», не теряя памяти и контроля над своими поступками.
В этом отношении особенно любопытно свидетельство А. Мариенгофа о том, как они с Есениным переименовывали московские улицы: «Отдирали дощечки «Кузнецкий мост» и приколачивали «Улица имажиниста Есенина», отдирали «Петровка» и приколачивали «Улица имажиниста Мариенгофа».
Что это было? Молодое озорство? Пьяное хулиганство? Вроде бы так. А вспомним, что тогда творилось по всей стране? Сегодня мы вновь с гордостью говорим: Нижний Новгород, Самара, Тверь, Пермь, Ижевск, Набережные Челны… А ведь тогда шло повальное переименовывание городов, улиц, без малейшего преувеличения исконно русские наименования заменялись новыми, и таким путем шло торопливое прижизненное увековечивание памяти «пролетарских вождей». Гатчина, скажем, стала Троцком, Романов-Борисоглебск был переименован в город Луначарский, Пошехонье — в Володарск, ну и так далее и тому подобное. Сколько еще и поныне городов, улиц, площадей и проспектов, у которых были бессовестно, на виду у народа, на виду у всего мира украдены их законные, из глубин веков пришедшие, исторические названия. Едва ли, пожалуй, сыщется какой-либо более-менее крупный населенный пункт, где не было бы улицы Карла Маркса, Розы Люксембург, Клары Цеткин или того же Володарского.
Обращаясь к русским народным традициям, мы видим, что, к примеру, русским прославленным полководцам давались имена по названиям выигранных ими сражений, но не переименовывались в их честь места, где они победы одерживали. Отсюда Дмитрий Донской и Александр Невский. Отсюда А. В. Суворов — граф Рымникский, М. И. Кутузов — светлейший князь Смоленский, Г. А. Потемкин — светлейший князь Таврический. А тут, как видите, все было поставлено поистине с ног на голову. Как это назвать? Озорством? Хулиганством? Точнее, думаю, беззаконием и преступлением.
А. Мариенгоф вспоминал: «Председатель Московского Совета Л. Б. Каменев, похожий лицом на Николая II, потом журил меня:
— Зачем же Петровку обижать было? Нехорошо, нехорошо!.. Название историческое. Уж переименовали бы Камергерский переулок…»
Если верить иным толкователям тех событий, тогдашние властители не ведали, что творили. Увы, как видите из свидетельства Мариенгофа, все они преотлично знали. Но если понимал значимость исторических названий Розенфельд-Каменев, то зачем же отказывать в таком понимании Сергею Есенину? Не забудем, к тому же, что в те годы его имя становилось все более популярным и любой затеянный им скандал тотчас приобретал широкую огласку. А коль так, то далеко не безобидным озорством выглядела его демонстративная «попытка» присвоить свое имя одной из столичных улиц. Увидят люди, прочтут, начнется разговор, шум, а вместе с тем многие лишний раз над многим задумаются. Словом, если вникнуть, в поступке Есенина был очевидный вызов властям и всемогущим властителям. Дескать, что, мой поступок — бесчинство? А как тогда расценивать действия тех, кто проводит переименования повсеместно — в масштабах всей страны? И если на то пошло, то чем имя известного русского поэта хуже всяких прочих, мало кому известных в массе народа «интернациональных» имен, скрытых под псевдонимами?!
Мариенгоф этого не понял. Или, скорее всего, сделал вид, что не понял, намеренно свел все к незатейливой поэтической шутке. Зато прожженный политикан Розенфельд-Каменев оценил ситуацию тотчас. Потому соответственно и отнесся. Он мог, да, впрочем, и должен был привлечь «озорников» к строгому ответу, однако счел за лучшее поговорить с одним Мариенгофом, да и того лишь по-свойски пожурил. А по сути — постарался эту историю замять и тут же предать забвению, дабы она не получила широкой общественной огласки и резонанса.
Тут не лишне сказать и о скандально известной книге А. Мариенгофа «Роман без вранья», в свое время широко разрекламированной официальными критиками. Книга целиком посвящена воспоминаниям о Есенине. Как же — друг! И уже само название подчеркивает якобы сугубо документальную достоверность. Однако как о художнике о Есенине тут не говорится ни слова, зато каждая страница за елейно лицемерным краснобайством таит в подтексте столько злобы, столько плохо скрываемой ненависти к русскому знаменитому поэту, что нельзя отделаться от чувства омерзительной гадливости к тому, кто мог такой гнусный пасквиль сочинить. Взахлеб подвизгивая кровавому режиму, этот ерничающий пошляк бесстыдно выставляет себя человеком «во всех отношениях приятным», преисполненным сознания собственной значимости и благородства, а Есенина — наоборот, заслуживающим лишь сожаления и порицания.
С каким-то поистине садистским сладострастием «мемуарист» Мариенгоф подбирает эпизод к эпизоду и показывает падкой на протухшую падаль подобной ему «респектабельной» публике всевозможные пикантные и скандальные сцены, долженствующие, по его мнению, выставить Есенина в свете его «злого» характера. И невдомек борзописцу, что более всего показал он тут прежде всего самого себя, свою нравственную нечистоплотность и насквозь лживую душу.
«Хозяевами» книга Мариенгофа была встречена с нескрываемой радостью, чуть ли не с ликованием. Еще бы! Только-только вышедшие тогда «Злые заметки» Бухарина были «идеологически развенчивающим» Есенина произведением, которое явно нуждалось в документальном, фактическом подтверждении. Объявить Есенина скандалистом, шовинистом и упадочным, «кулацким» поэтом было все-таки недостаточным. Для подкрепления этой «идеологической» клеветы крайне нужны были обнародованные свидетельства очевидца, и вот — такие «свидетельства» появились. Короче говоря, Мариенгоф своевременно выполнил «социальный заказ», за что и был удостоен всяческой хозяйской милости.
А. М. Горький писал одному из своих знакомых: «Не ожидал, что «Роман» Мариенгофа понравится Вам, я отнесся к нему отрицательно. Автор — явный нигилист, фигура Есенина изображена им злостно, драма — не понята». Еще резче отозвался об этом мариенгофском опусе известный скульптор С. Т. Коненков, назвавший его «романом сплошного вранья». Однако уже в следующем году книга вышла еще двумя (!) изданиями. Неоднократно издавалась она и позже, да и ныне можно слышать голоса, поющие осанну и самому пасквилянту, и его «роману», и всей той черной нелюди, которую сам Есенин назвал, как мы помним, мариенгофской тварью. И не надо делать вид, что этого не было. Было!
Только вот почему-то не прояснено до сих пор — почему? Некоторые есениноведы, в частности, Е. Наумов, считают, что Мариенгоф не мог простить Есенину его резкий разрыв с имажинизмом. Но дело тут, думается, гораздо глубже. Ведь как оставалось, так и остается за рамками есениноведов и скрытая подоплека разрушительной деятельности имажинистов, и тот факт, что заседания имажинистского «ордена» посещал Троцкий. «Не был ли Есенин наказан за выход из «ордена», как того требовал масонский ритуал?» — спрашивает профессор Ф. А. Морохов. Открытым остается и вопрос о причастности А. Мариенгофа к ЧК-ОГПУ-НКВД, хотя такие подозрения в печати высказывались уже неоднократно, ибо «черные брюнеты» были не обязательно в черных кожаных тужурках. Носили они и изысканные цивильные костюмы, в которых так любил красоваться Мариенгоф.
Решительно, на принципиальных основах порывая с имажинистами и прочими литературными группировками того времени, Есенин с самого начала заявлял, что революцию принимает «по-своему, с крестьянским уклоном», а в дальнейшем одним из первых выступил за создание крестьянской секции поэзии при Московском пролеткульте и за создание самостоятельного Всероссийского общества крестьянских писателей (ВОКП). Вокруг него сгруппировалась блестящая плеяда самобытных русских деревенских поэтов. Из Петрограда вернулся в Москву Николай Клюев. Приехали Иван Приблудный и Алексей Ганин. Подружились с Есениным Сергей Клычков, Петр Орешин, Пимен Карпов, Александр Ширяевец, Евгений Сокол и ряд других. Все они вышли из беднейших крестьянских семей, все стояли за революционные преобразования, многие добровольцами, подобно есенинскому Замарашкину из «Страны негодяев», встали на защиту Советской власти в ряды Красной Армии. И все же с первых же попыток объединиться в самостоятельную творческую организацию против них началась бешеная кампания клеветы и травли. Каждое их слово, выступление или какие-то действия уже назавтра становились предметом нападок со стороны «брюнетов в кожаных тужурках», а пуще того — всякого рода «приезжих» одесских и минских стукачей и провокаторов.
О чем говорили меж собой даровитые крестьянские поэты, какие вопросы обсуждали, гадать много не приходится. Помните есенинское: «Ищи Родину». Или вот в черновых набросках к поэме «Пугачев» сохранилась фраза, которая должна была войти в один из монологов мятежного атамана: «Зарубите на носах, что в своем государстве Вы должны быть не последними, а первыми!» Или вот еще — автограф, сделанный по книге, которую Есенин подарил Евгению Соколу: Тех, кто ругает, Всыпь им. Милый Сокол, Давай навеки За Русь Выпьем. Сокол милый, Люблю Русь — Прости, Но в этом Я — шовинист…
Могла ли интернациональная черная нелюдь простить такие высказывания? Ответа, полагаю, не требуется.
Кстати, мы как-то и до сих пор остерегаемся ну хотя бы чуточку по-своему поразмыслить над тем, а почему, собственно стало обязательным говорить —интернационализм? А почему не по-русски — многонационализм? Ведь «интер» с немецкого не только «между», но еще и — над. Тогда как же понимать «интернационализм» — между нациями или — над нациями? Или такие рассуждения и по сей день — крамола и контрреволюция? Так ведь раздумья, размышления, мысли — это же не действия, не стремление утвердить национализм или шовинизм, а всего лишь процесс поиска истины. Докажут, что ошибаюсь, и спору нет. Кто же против братства и равенства? Да никто. Только бы эти братство и равенство были подлинными, а там уж, говоря по-русски, назови как хочешь, хоть горшком, только в печь не ставь, вот о чем речь.
Попутно видится необходимость оговорить, что и «брюнетов в кожанках» никто не собирается стричь под одну гребенку. Комиссары «в черных кожаных тужурках» тоже были разными. Об этом же и Есенин писал в той же хотя бы драматической поэме «Страна негодяев», где Чекистов, Рассветов и Чарин — образы далеко не однотипные. И среди «чекистовых» были не только негодяи, не только фанатики кровавого террора, но, наверняка, и колеблющиеся. Ведь подчас в самом закоренелом злодее может хотя бы на миг шелохнуться что-то живое, человеческое, не так ли? И рисовать всех одной черной краской не нужно, это понятно, поэтому в каждом конкретном случае — факты и только факты.
Вот, скажем, такой эпизод. 18 октября 1918 года Есенина неожиданно арестовали сотрудники ВЧК. Никакого обвинения ему предъявлено не было, но в тюрьме его держали 8 суток. Неизвестно, сколько еще продолжались бы допросы, как вдруг он был освобожден под поручительство Якова Блюмкина. В книге Эд. Хлысталова «13 уголовных дел Сергея Есенина» приводится на сей счет найденный автором в архивах следующий документ: «Подписка
О поручительстве за гр. Есенина Сергея Александровича, обвиняемого по делу гр. Кусиковых 1920 года октября месяца 25 дня, я нижеподписавшийся Блюмкин Яков Григорьевич, проживающий по гостиница «Савой» № 136, беру на поруки гр. Есенина и под личной ответственностью ручаюсь в том, что он от суда и следствия не скроется и явится по первому требованию следственных и судебных властей. Подпись поручителя (подпись) 25/Х 20 г. Парт билет ЦК Иранск. коммунистической партии».
По этому делу Есенина больше не привлекали, поскольку арестован он был случайно, при проверке документов. Но так вот «случайно» да «нечаянно» его арестовывали еще не один раз. Были неожиданные аресты с допросами и без допросов, с протоколами и, вероятно, безо всяких протоколов, да ведь многие документы еще хранятся в архивах, а еще больше — уже уничтожено. «Меня хотят убить!» — не раз говорил Есенин друзьям и, надо думать, не без оснований. Ему не верили. А он уже иногда криком кричал: «Меня хотят убить!» Не зная всего того, что знал и что пришлось уже не один раз пережить ему при шельмовании в застенках ЧК, поверить было трудно. И, не находя поддержки, поэт то переходил с квартиры на квартиру, ночуя в неизвестных местах, то вдруг и вообще бросал все, спешно покупал билет и мчался на поезде в неизвестном направлении, пытаясь уйти от приближающейся опасности.
Он был молод и полон сил, а ему внушали: «ты болен!» Потом эту версию постарался развить А. Мариенгоф. Хотя сам же проговорился, как однажды Есенин бесстрашно обезоружил Блюмкина, когда тот в припадке пьяного бешенства чуть было не застрелил артиста Ильинского. Ему, нежнейшему лирику, навешивали ярлык: «хулиган!» — и все его существо протестовало против этой несправедливости, — поди докажи обратное, когда молва с каждым днем множится «партийными» газетами. Оставалось изливать душу в стихах.
Вот как писал об этом искренне любящий его писатель Всеволод Иванов: «Рапповцы считали себя вправе распоряжаться не только мыслями Есенина, но и чувствами его, — он смеялся над ними, и ему была приятна мысль вести их за собой магией стиха:
— А я их поймал!
— В чем?
— Это они — хулиганы и бандиты в душе, а не я. Оттого-то и стихи мои им нравятся.
— Но ведь ты хулиганишь?
— Как раз ровно на столько, чтобы они считали, что я пишу про себя, а не про
них. Они думают, что смогут меня учить и мной руководить, а сами-то с собой
справятся, как ты думаешь?..»
Да, внешне отношения поэта с «бородатыми брюнетами», равно как и с безбородыми, могли выглядеть чуть ли не дружескими, но вся эта фанатичная между-над-национальная саранча оставалась для него глубоко чуждой. И вовсе не рисовки ради давал он понять московской поэтессе К., с кем она имеет дело в лице «пламенного р-революционера» Блюмкина. Есенин по-своему остерегал ее от наивной девичьей доверчивости и откровенности перед этими рисующимися молодчиками. А еще с этакой «мужичьей», крестьянской хитрецой дразнил «прислушивающегося» сексота в «черной кожаной куртке», насмешничал над ним и другими «шибко геройскими» лево-эсеровскими и троцкистскими «мокрушниками». Он знал, отлично знал, что представляют собой эти палачи, и решительно от них отмежевывался:

Не злодей я и не грабил лесом,
Не расстреливал несчастных по темницам…

Блюмкина эти строки взбесили, привели в дикую ярость. Понял, о чем речь и кому она адресована. Теперь, помимо задания следить и вредить поэту, у этого душегуба зародилось и личное чувство неукротимой ненависти. Он с еще большей наглостью начал преследовать Есенина, а затем и его друзей.
И они тоже понимали, с кем имеют дело. Ведь не слепые были и не глухие. Спору нет, молодое, пылкое воображение не могли поначалу не увлечь жаркие речи о мировой революции, о социальном и политическом переустройстве общества на принципах добра и справедливости. Ведь тут многое шло от вековых крестьянских чаяний, и под трибунную демагогию «народных» комиссаров так сладко грезилось о том прекрасном грядущем, где вьяве не будет ни эллинов, ни иудеев, где все объединятся в единой, счастливой и дружной братской семье. Весь во власти такого дурмана Есенин восклицал:

Да здравствует революция
На земле и в небесах!..

Тем временем повседневная реальность «великой пролетарской революции» и гражданской войны все больше и больше несла с собой лишь одни горчайшие разочарования. Не надо было особой проницательности, чтобы не заметить многих вопиющих несправедливостей и не содрогнуться от ужасов того разбоя, который именем революции творили новые «узаконенные держиморды», ибо стоном стонала и захлебывалась в крови уже вся Россия. Как скажет спустя годы А. И. Солженицын, за 80 лет инквизиции по всей Испании было осуждено и сожжено 10 тысяч человек, то есть погибало около 10 в месяц, а тут расстреливали тысячами в неделю. В Екатеринбурге по тайному приказу Троцкого и Свердлова была зверски уничтожена царская семья, включая царевен, с которыми когда-то беседовал Есенин, и больного несовершеннолетнего царевича. «С несосчитанными, не переписанными, даже и не перекликнутыми сотнями людей, особенно офицеров и других заложников в Финском заливе, в Белом, Каспийском и Черном морях, и еще — в Байкале топили наглухо задраенные, чтобы никто не выбрался, огромные баржи…»
В ходе красного террора, как установила комиссия генерала Деникина, за один только год, с 1918 по 1919, было истреблено 1 776 118 человек. А кого убивали в начале двадцатых? Прежде всего, командиров отвоевавшейся Красной Армии, а 90 процентов их составляли бывшие офицеры, люди образованные, перешедшие на службу народу. Убивали крестьян, скинувших шинели и вдруг обнаруживших, что дома их просто грабят продразверсткой и непомерными налогами. Убивали рабочих, загоняемых в трудовые армии. Убивали и высылали в концентрационные лагеря все более или менее самостоятельно мыслящее. По подсчетам профессора Питирима Сорокина, высланного из страны по указу Ленина, потери России по 1921 год — 21 миллион человек. А кто подсчитал, сколько погибло в чекистских застенках в дни «триумфального шествия Советской власти», когда в одном Петрограде еще до объявленного красного террора были официально расстреляны и утоплены в каналах десятки тысяч интеллигентов.
Я вновь и вновь возвращаюсь к этим страшным злодействам, ибо, когда касаешься их, хочется кричать криком, и перехватывает от боли горло, и никак не высказать до конца, и обрываешь себя, а мысль идет по кругу и опять заставляет говорить о недосказанном. Наши «плюралисты», вынужденные говорить о репрессиях и расстрелах, пытаются, так сказать, свалить все на «усатого тирана» Сталина. Но посмотрите, сколько невинной русской крови пролито еще задолго до его владычества. В 1922-24 годах — в послевоенное время! — по некоторым подсчетам было убито еще свыше 2 миллионов человек. С особой силой обрушился удар на духовенство. «Воплощая высшую справедливость», каратели скальпировали черепа, пилили пилой кости, выжигали на коже православные кресты. В сборнике документальных данных «Черная книга» («Штурм небес») сообщается, в частности, что в Харькове 80-летнего иеромонаха Амвросия перед казною в несколько приемов избивали прикладами. Священника Димитрия вывели на кладбище, раздели донага; когда он стал осенять себя крестным знамением, палач отрубил ему правую руку. Тело его не позволили хоронить и дали на съедение собакам.
Как иначе назвать этих человекоподобных зверей, если не черной нелюдью! Старика священника, заступившегося за приговоренного к казни крестьянина, засекли шомполами и изрубили шашками, а потом палачи с циничным наслаждением рассказывали, как они били голого «по брюху и по спине» и тот корчился от боли. Там же, в Харькове, людей живыми закапывали в землю. В Киеве под руководством Лациса и Розы Шварц разбивали кувалдами головы и всего за полгода убили более ста тысяч человек. В Одессе палачи Дейч и Вейхман вытягивали у допрашиваемых жилы, сжигали живьем в топках кораблей, пытали беременных женщин. А «великий» Ленин в телеграмме Евгении Бош и пензенскому губисполкому, которые не могли справиться с крестьянскими восстаниями, дал «гениальное» указание «сомнительных запереть в концентрационный лагерь вне города» и «провести беспощадный террор» (ПСС, т. 50, стр. 143-144).
И еще приходится возвращаться ко всем этим, леденящим кровь, ужасам потому, что до сего времени литературоведы и есениноведы никоим образом, ни единым словечком о таких кровавых событиях не упоминают. А что, ничего обо всем этом ну ни на йоту не слышали и не знали разъезжающий по стране Сергей Есенин и его друзья — крестьянские поэты? И не задумывались? И не прозревали? В поэме «Черный человек» поэт писал:

Этот человек
Проживал в стране
Самых отвратительных

О ком бы это, о какой именно стране, о каких-таких «самых отвратительных», спрашивается? Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться и о том, о чем шла речь и кому адресовалось обращение в поэме «Пугачев»:

Будем крыть их ножами и матом,
Кто без сабли — так бей кирпичом!..

И — дальше:

Никакие угрозы суровой судьбы
Не должны нас заставить смириться…

Не случайно в статье Н. Осинского, опубликованной в большевистской «Правде» 4 июля 1922 года, подчеркивалось, что в «Пугачеве» Есенин сделал попытку «выявить внешнее выражение и внутренний пафос мятежной стихии, изобразить ее как непрерывное течение одной реки, докатившейся от пугачевских времен до нашего времени». Сам Пугачев в поэме безгранично верит в неисчерпаемые силы русского крестьянства, русского народа. Верил и Есенин. Что, собственно, более всего и насторожило Троцкого, который писал: «Пугачев — это сам Есенин, пугает, а — не страшно». Понимал Лейба, все понимал, а вместе с тем пригашал свое признание ложью, все-таки страшно ему было знать, что в выразителе народных дум, каким был Есенин, а, стало быть, и в самом русском народе не угасал, жил и мог в любой момент с новой силой проявиться его непокорный мятежный дух. Из живописного местечка Ширяево-Буерак Симбирской губернии пришел в Москву сын «лапотников-пахотников» Александр Ширяевец. Издав несколько высоко оцененных критикой поэтических книг, он в 1922 году написал цикл стихов «Голодная Русь», где показал невиданные мучения русского крестьянства во время голода.

Ходит гость незваный, непрошеный
Голод окаянный, людей, что травы, накошено…

Хлеб для голодающих можно было завезти из Сибири, Средней Азии, из-за границы, наконец, но этого не сделали. Литератор и врач Д. Франк, выезжавший в южные губернии, отмечал десятки случаев людоедства. На дорогах скапливались тысячи беженцев, но заградвойска их не пропускали, и все станционные помещения были завалены умирающими от голода. И более чем понятны полные гнева призывные стихи Ширяевца, в которых он восклицал:

Верю в зарево сполошное,
В этот вещий грозный гром!
При, чумазая, таежная,
Напролом!
Нету пушек — при с дубиною
Через дебри, через пни!
Силу вражью, змеиную
Разгони!

Не менее выразительны стихи Петра Орешина, недавно вернувшегося в Москву из окопов.

Где же Бог, великий и грозный,
Когда нас расстреливают? —

сурово вопрошал поэт и, сделав этот вопрос анафорическим переходом из строфы в строфу, возвышал голос до небес:

Отчего не рыдают камни
И не кричит луна в небе,
И солнце, и звезды, —
Когда нас расстреливают?

Часто во время публичных выступлений вместе с Есениным читал свои стихи «красавец вологжанин», как его называли друзья, вчерашний красноармеец Алексей Ганин. Десять сборников его стихов вышло уже к тому времени в Вологде, и все они получили восторженную оценку критики. В поэме «Былинное поле», изданной отдельной книгой, он писал:

Нежить лесная пошла наобум.
Забирается в брови и в бороды,
Забирается в уши, за гашники, —
Чтобы силы по капелькам высосать,
Чтобы веру по крошечке выжевать.
Знает поганая мелочь секрет:
Силу мирскую не свалит гора,
Да тля незаметная гору подточит…

Черная тля прекрасно поняла, о чем и о ком идет речь. В июле 1922 года Политбюро ЦК РКП(б) образовало комиссию по организации писателей в самостоятельное общество на базе группы при журнале «Красная новь». Возглавил комиссию Я. А. Яковлев (Эпштейн), впоследствии «по стечению обстоятельств» ставший «народным» комиссаром земледелия. Русского мужика для этого, разумеется, ни в наркомзем, ни в комиссию по организации русских писателей не нашлось. Зато Яковлев-Эпштейн в списки для будущего союза писателей из представителей крестьянства не включил ни одного, а когда стал наркомом земледелия, проявил себя как ярый борец за уничтожение «кулаческого класса». В дальнейшем на XII съезде партии ставится вопрос о партийном руководстве литературой, а в 1925 году ЦК РКП(Б) принимает резолюцию «О политике партии в области художественной литературы», подчеркивая «важность борьбы за идейную гегемонию пролетарских писателей». Крестьянская литература, литература русской культуры была обречена. И с какой горечью, с какой болью у Есенина вырвалось:

Гонима, Русь, ты беспощадным роком
За грех иной, чем гордый Билеам.
Заграждены уста твоим пророком,
И слово вольное дано твоим ослам…

В это время и достигает предела травля высокоодаренного русского поэта Сергея Есенина и его друзей. Черная тля искусно плела сеть коварных интриг и провокаций, распространяла подлые небылицы, писала в органы ЧК заранее заказанные доносы. Крестьянские поэты в Москве жили в крайне стесненных условиях, без преувеличения — впроголодь, в постоянной нужде, а их объявляли пьяницами, антисемитами и даже «врагами народа». Это была не жизнь, а поистине нищенское существование, все они испытывали физическое недомогание, часто болели. Неожиданно заболевшего Александра Ширяевца отвезли в больницу, где он 15 мая 1924 года в возрасте 37 лет скоропостижно скончался, якобы от менингита. Есенин не верил, говорил, что его отравили, и на похоронах разрыдался.
2 ноября 1924 года, что называется, средь бела дня, мордастыми «брюнетами в кожанках» был неожиданно схвачен Алексей Ганин. Он считал, что его арестовали по недоразумению, но на волю уже не вышел. По архивным материалам Эд. Хлысталову удалось установить, что не только против Ганина, но и против всех его друзей — Есенина, Клюева, Карпова, Орешина, Клычкова и многих других русских крестьянских поэтов в ЧК была давно уже заведена «разработка» — секретное досье, где собирались доносы и прочие порочащие их сведения. Были заранее заготовлены даже ордера на арест и обыск, оставалось только проставить число и фамилию уполномоченного. Вчерашнего красноармейца, добровольного защитника Советской власти, молодого, 28-летнего поэта, находившегося в самом расцвете своего творческого дарования, обвинили в принадлежности к «Русской фашистской партии» и вместе с шестью товарищами 30 марта 1925 года расстреляли в Бутырской тюрьме, хотя, разумеется, никакой такой «русской фашистской партии» не было и в помине.
Рассказывая об этом, Эд. Хлысталов обращает внимание на явное сближение некоторых дат. 3 сентября 1924 года Есенин неожиданно приобрел билет на поезд и уехал в Баку. До конца февраля он находился на Кавказе, в Москву вернулся только 1 марта 1925 года, однако 27 марта вновь, все так же неожиданно для всех, «укатил в Баку». Как удалось установить, именно в это время была начата секретная операция ЧК против Алексея Ганина и его друзей, а на 27 марта была намечена коллегия ГПУ, где приняли решение о их расстреле. Значит, Есенин что-то уже знал или догадывался, потому и попытался опять скрыться.
Только на этот раз слежка за ним была более жесткой. Едва по приезде в Баку поэт снял номер в гостинице «Новая Европа», как там «по стечению обстоятельств» под фамилией Ильин поселился «бородатый брюнет» Яков Блюмкин. В тот период его, отнюдь не кадрового командира и даже вообще не строевого военнослужащего, Троцкий назначил на должность военного инспектора частей Красной Армии в Закавказье. Вот так вот. Проходимца — в красные генералы! А что? Эта черная нелюдь все могет! На то она и высшая раса, чтобы командовать тупыми гоями. Впрочем, есть данные о том, что «военный инспектор» Блюмкин возглавлял еще и отдел ГПУ по террористической деятельности в Персии, Турции, Афганистане и, по всей видимости, в Иране. Московские меж-над-националисты, как теперь стало известно, во многих странах мира создавали тогда коммунистические партии во главе с разного рода политическими фанатиками, авантюристами всех мастей, вплоть до уголовников. Образована была такая партия и в Иране, а Яков Блюмкин оказался членом ее ЦК. Словом, да здравствует троцкистская перманентная революция!
Меж тем «член ЦК Иранской компартии» всего усерднее охотился за русским поэтом Сергеем Есениным. Подкараулив его в коридоре, он разыгрывает сцену ревности к своей жене, брызжа слюной, злобно орет, что расправился уже не с одним шовинистом, выхватывает из кармана и размахивает перед лицом Есенина своим именным револьвером.
Уж чего-чего, а опыта подобных провокаций Блюмкину было не занимать. Незадолго до убийства Мирбаха в одной из московских гостиниц проживала шведская актриса Ландстрем. Неожиданно ее нашли мертвой. Чекисты во главе с Блюмкиным объявили, что она покончила самоубийством в связи с боязнью отвечать за свою контрреволюционную деятельность. Для «выявления связанных с ней лиц» немедленно арестовали проживавшего в гостинице недавнего военнопленного Роберта Мирбаха — племянника германского посла. Угрожая расстрелом, Блюмкин вынудил пленного офицера дать подписку о тайном сотрудничестве с ЧК, что дало ему предлог заявиться в германское посольство и совершить там свое черное дело. Так что опыт у провокатора по «гостиничным делам» был немалый. Явной провокацией была и разыгранная в бакинской гостинице сцена ревности, ибо жил там Блюмкин без жены.
Есенин не дрогнул и сумел дать провокатору должную отповедь. Однако он понимал, на что способен этот подлец, поэтому на несколько дней выехал в Тифлис. Там грузинские друзья снабдили его пистолетом. Неизвестно, чем закончилась бы вся эта история, но когда Есенин возвратился в Баку, Блюмкин из гостиницы сбежал. Видимо, тайные осведомители оповестили, что поэт обзавелся оружием и постоять за себя сумеет.

Октябрь! Октябрь! Мне страшно жаль
Те красные цветы, что пали.
Головку розы срежет сталь.
Но все же не боюсь я стали…

Это ведь написано тогда, в 1924-м! И — еще:

Ну, конечно, в собачьем стане,
С философией жадных собак,
Защищать лишь себя не станет
Тот, кто навек дурак…

Только ведь он был один, а врагов — поистине тьма. Они подстерегали его и провоцировали на скандалы буквально на каждом шагу. 6 сентября 1925 года Сергей Есенин вместе с женой Софьей Толстой-Есениной на скором поезде возвращался из Баку в Москву. Поэт отчего-то нервничал. Возможно, оттого, что в вагоне с ними ехали красные командиры, державшиеся с подчеркнутым недружелюбием. Уж не Блюмкин ли подослал?
— Пусть они меня убьют, пусть! За меня им отомстят! — сказал он жене, побледнев, и вышел в тамбур покурить. Он опять или о чем-то знал, или догадывался, или предчувствовал. И — не ошибся. Придравшись без всякого повода, некие Адольф Рога и Юрий Левит оскорбили его, спровоцировав ссору. Вспылив, Есенин бросил в лицо провокаторам два грубых слова. Увы: не остерегся, и это обошлось для него слишком дорого. При выходе из поезда на Курском вокзале его с женой задержали, составили протокол. Сам по себе конфликт, как отмечает Эд. Хлысталов, «тянул на мелкое хулиганство». Однако по настоянию Рога и Левита на Есенина вновь завели уголовное дело. Начались вызовы на допросы, предстоял суд. Судья Липкин требовал ареста поэта и доставки его под конвоем на «показательный» процесс.
Наряду с тем преследовали его не только провокаторы, но и наемные убийцы. Он вынужден был ходить с тяжелой металлической тростью. Мариенгоф ернически писал, что Есенин однажды тяжко себя где-то поранил, намекая, что это произошло «по пьянке». Однако в воспоминаниях других авторов об этом говорится иначе. В октябре того же года на квартире Н. Асеева Есенин рассказывал о нападении на него группы неизвестных, от которых он еле отбился. По свидетельству Н. Асеева, у пострадавшего в драке Есенина остался «ужасающий шрам на ноге через всю икру». И такой случай далеко не единичен.
Преследуемый явными и тайными недругами, Есенин, по воспоминаниям Вл. Ходасевича, «впал в злобу». Мемуарист пишет: «Один из судей, впоследствии тоже покончивший с собой (!), Андрей Соболь рассказывал мне в начале 1925 года в Италии, что так «крыть» большевиков, как это делал Есенин, не могло прийти в голову никому в Советской России, всякий, сказавший десятую долю того, что говорил Есенин, давно был бы расстрелян».
Такое вот вызывающе дерзкое поведение Есенина и доныне продолжают объяснять все тем же, якобы беспробудным пьянством. И, как говорится, в упор не замечают, что именно в эти последние годы Есенин необыкновенно много работал, что именно в это тяжкое для него время создал самые лучшие, самые значительные свои произведения, а если говорить о их количестве, то это был поистине титанический труд. Какое уж тут «усилившееся пьянство», какой алкоголизм! А сколько провел встреч и выступлений на поэтических вечерах, очаровывая слушателей проникновенно-душевным голосом и артистизмом декламации! Приходилось читать, что не было в Москве человека, который не знал бы и не любил и его самого, и его стихов, наряду с тем уже к 1924-25 годам его произведения были переведены более чем на двадцать языков.
Иначе говоря, его известность, его слава перешагнула все границы. И вот в этом-то и была заковыка для его врагов. Они прекрасно понимали, чем обернется заключение всемирно известного поэта в тюрьму или в концлагерь. А. Луначарский писал судье Липкину, что антисоветские круги и эмиграция суд над Есениным используют в своих политических целях, и потому лучше было бы обойтись без «показательного» процесса.
Тем не менее, записные есениноведы дружно дули и сейчас стараются дуть в одну дуду. При этом особо выпячивая тот факт, что Есенин в последние месяцы своей жизни находился на лечении в психиатрической клинике. Да, находился. Но — не на лечении, а — скрывался там от своих преследователей. Об этом он сам писал в Баку своему другу П. Чагину: «Дорогой Петр! Пишу тебе из больницы. Опять лег. Зачем — не знаю, но, вероятно, и никто не знает… Все это нужно мне, может быть, только для того, чтобы избавиться кой от каких скандалов. Избавлюсь, улажу, пошлю всех к кем и, вероятно, махну за границу.»
В клинике поэтом были прямо-таки очарованы. Сюда ведь тоже доходили сплетни о его якобы буйных пьяных дебошах и прочие пошлые небылицы. А этот, известный по «самым правдивым» большевистским газетам, «похабник и скандалист» предстал перед медиками обаятельным, «по-мальчишески в дым» застенчивым и деликатным в обхождении молодым человеком. Вихрастые золотистые волосы, будто хорошо расчесанный лен, голубые, с озорным умным огоньком, глаза, — ну ни за что не скажешь, что ему «скоро стукнет тридцать». А какая искренность в каждом слове! Начал по просьбе врача читать стихи и, как вспоминал один их очевидцев, сразу стало понятно, почему за песней Орфея шли даже деревья.
Ему доброжелательно отвели светлую и сравнительно просторную комнату на втором этаже. Сердечно поблагодарив за радушный прием и малость поосмотревшись, «больной» с невероятной жадностью, будто давно мечтал о таком «рае», тут же с головой погрузился в работу. Его травили, пытались убить, засудить, а он с вызовом писал:

Но, обреченный на гоненье,
Еще я долго буду петь,
Чтоб и мое степное пенье
Сумело бронзой прозвенеть…

И откуда только что бралось! За какой-то месяц пребывания в клинике — пятнадцать стихотворений. Каждые два дня — новое. Вот что значит мало-мальски спокойная — относительно спокойная! - обстановка для его моцартовского дарования.
Писал, мечтал и обдумывал не только новые стихи и поэмы. Вновь и вновь возвращался мыслями к альманаху «Россияне» или «Россиянин». Ему возражали: А почему не «Советянин»? Чувствуя, что в Госиздате у давнего «друга» Лейбы Сосновского, как и у Лейбы Бронштейна, поддержки тут ожидать не приходится, решил попытать удачи с другим, «менее шовинистическим» названием — «Поляне». Перед председателем правления Ленинградского отделения Госиздата Ильей Ионовым — братом «самого» Апфельбаума-Зиновьева вознамерился хлопотать о возобновлении издания журнала «Современник», основанного в свое время А. С. Пушкиным. Вот бы возродить да повести в том же направлении!..
Врачи, особенно врачи-психиатры, народ, разумеется, не из наивных и безоглядно доверчивых. Общались, слушали, задавали вопросы, просили что-нибудь почитать, присматривались: а вдруг все-таки и вправду… не того? А он, окруженный дружеским вниманием и заботой, раскрывался со всей своей непосредственностью и прямодушием, читал не только свои стихи — читал по памяти целые главы из «Мертвых душ» горячо любимого им Гоголя:
— Русь, куда же несешься ты? дай ответ! не дает ответа…
Нет, что ни говори, не может страдающий запоями человек, не может пропойца, забулдыга, алкаш обладать такой памятью, таким неувядающим даром, таким светлым умом и таким самозабвением в работе, чтобы не отрываясь, днями, сутками напролет сидеть за письменным столом!
В клинике ему старались не мешать:
— Работайте, Сергей Александрович, работайте!..
Увы, недолго продолжалось это затишье. Впрочем, если и называть это кратковременное пребывание в клинике затишьем, то оно было тем, о котором говорят — перед бурей.

Клен ты мой опавший, клен заледенелый,
Что стоишь нагнувшись под метелью белой? —

рождались в голове поэта строки нового лирического шедевра, а в массивную дверь клиники уже барабанили «брюнеты в кожаных тужурках». Вынюхали! выискали! По «наводке» очередного «стукача» заявились с ордером на арест «дикого антисемита»:
— Видите, чья подпись? То-то! Без разговоров!
Возмущенный поистине дикой наглостью, знаменитый московский психиатр профессор Ганнушкин велел опричников не впускать, а когда те взмолились, что они — подневольные исполнители, выдал им для оправдания перед их «высоким начальством» справку: «Больной Есенин С. А. находится на излечении в Психиатрической клинике с 26 ноября с/г по настоящее время, по состоянию здоровья не может быть допрошен в суде».
Что знал, чего не знал Есенин об усиливающейся охоте на него?
Вспомним, уже 7 декабря он через кого-то послал В. Эрлиху в Ленинград телеграмму с просьбой снять там для него квартиру, а 21 декабря и вовсе сбежал из клиники. Лечащий врач Аронсон ездил по родственникам и знакомым, пытаясь уговорить его вернуться обратно, но его настойчивые уговоры остались безрезультатными. Видимо, что-то зная или никому уже не доверяя, поэт 22 и 23 декабря ходил по издательствам, чтобы получить гонорар, навестил Анну Изряднову и сына Георгия (Юрия). У Изрядновой, как она вспоминала, он сжег в печи много каких-то своих рукописей. Горько, что мы тем самым лишены многих, так и оставшихся неизвестными, есенинских произведений, но поэт понимал, чем ему грозило их хранение, и поступить иначе не мог. Потом он навестил еще З. Райх и дочь Татьяну, передал им требуемые с него деньги, после чего торопливо собрал вещи и вечером 23 декабря спешно отбыл в Ленинград.
Что это было? Подстегиваемый приближающейся опасностью необдуманный шаг? Попытка еще раз уйти от беды? Очередная случайность? Злой рок? Чуял в себе силы великие, мечтал писать, издавать журнал, просил В. Эрлиха снять две-три комнаты, значит, намеревался жить в Ленинграде вместе с семьей, и вдруг…
В книге Эд. Хлысталова «13 уголовных дел Сергея Есенина» не может не привлечь и не остановить внимания и вовсе уж поражающее заявление. Заслуженный работник МВД, следователь по особым делам пишет: «У автора этих строк есть письменные показания полковника милиции в отставке Георгия Петровича Евсеева, работавшего тогда в уголовном розыске Ленинграда, утверждающего, что он вместе с другими оперативниками выезжал на место гибели Есенина и лично видел, что труп поэта висел не на трубе, а на батарее центрального отопления. Где же правда?..»
Где же правда?!

Комментарии  

+3 #1 RE: КАШИРИН С. И. Знаменосец российского хулиганстваVera 02.10.2012 01:15
Я знаю и верю,что правда восторжествует! !!!
Цитировать

Добавить комментарий

Комментарии проходят предварительную модерацию и появляются на сайте не моментально, а некоторое время спустя. Поэтому не отправляйте, пожалуйста, комментарии несколько раз подряд.
Комментарии, не имеющие прямого отношения к теме статьи, содержащие оскорбительные слова, ненормативную лексику или малейший намек на разжигание социальной, религиозной или национальной розни, а также просто бессмысленные, ПУБЛИКОВАТЬСЯ НЕ БУДУТ.


Защитный код
Обновить

Новые материалы

Яндекс цитирования
Rambler's Top100 Яндекс.Метрика