БАЛТИН А. Вокруг Есенина: от Клычкова до Приблудного

PostDateIcon 13.10.2022 19:40  |  Печать
Рейтинг:   / 2
ПлохоОтлично 
Просмотров: 698

Вокруг Есенина от Клычкова до Приблудного

I
Недра народа рождают, как жилы руды, поэтов столь же своеродных, сколь и щедро осмысливающих реальность стихом, до корней связанным с изначальностью народной тайны.

Узорно свитые стихи Сергея Клычкова сжимались мускульно, давая картины яви объёмно и веско:

Бежит из глубины волна,
И, круто выгнув спину,
О берег плещется она,
Мешая ил и тину…
Она и бьется, и ревет,
И в грохоте и вое
То вдруг раскинет, то сорвет
Роскошье кружевное

Роскошье стиха вливается в бездну мира, чуть изменяя её: если не добавляя красок, то обогащая соединением смысла и звука.

Хотя стихи Клычкова многокрасочны, палитра его богата, как осенние леса: ибо часто поэт искал в природе утешения, поскольку душа каждого большого поэта — сейсмограф бытия, боли и скорби мира ощущает она острее:

Моя душа дошла до исступленья
У жизни в яростном плену,
И мне не до заливистого пенья
Про соловья и про луну!

И вместе — дрёма тумана, дремотность определённых периодов жизни России, хоромы рощи, и тихий-тихий свет: таинственный свет, мистический, щедрый на загадки, что едва ли отгадать:

В нашей роще есть хоромы,
А кругом хором — туман…
Там на тропках вьются дремы
И цветет трава-дурман…
Там в лесу, на косогоре,
У крыльца и у окон.
Тихий свет — лесные зори,
Как оклады у икон…

Иконы непременно возникнут в стихотворение, в какое входит лес: пестрота его — точно нутро гигантского храма: откуда и молитва слышнее, и служба длится вечно.

Жизнь — всегда всерьёз, и вместе — зыбкость, странное мерцанье, быстротечность; вот работа мороза на стекле — волшебство, или правда?

Так и не понять, даже припоминая вечность, из которой и вышли все узоры жизни, чтобы вернуться когда-нибудь туда же.

А сколько мороз занял у игры жизни, у её серьёзности?
Какие хитроумные узоры
Поутру наведет мороз…
Проснувшись, разберешь не скоро:
Что это — в шутку иль всерьёз?

Всё-таки всё всерьёз — ибо за творчество, порою, так жестоко приходиться расплачиваться!

И судьба Сергея Клычков — тому подтверждением.

Как наследие его подтверждает силу подлинности, не подвластную погибели столь долго, сколько продлится человечество.

II

…ибо для путешествующих в прекрасном необходима своя гостиница, а имажинизм должен распуститься волшебными лепестками образов, созидая невиданные ещё панорамы поэтического сада.

У Шершеневича был острый глаз и тонкое чувство истории, и — осознание себя в ней: не только в истории литературы, но и в истории вообще (хотя многое проходит вотще):

Сдержавши приступ пушечного хрипа,
Мы ждём на разветвленье двух веков,
Окно, пробитое Петром в Европу,
Кронштадтской крепкой ставнею закрыв.

Диссонансы — в качестве рифм — сочетаются с особостью ритма, обычно и определяющего путь поэта, а что тень Есенина лежит на многих стихах Шершеневича логично, ибо таланты их несопоставимы, а общением было довольно плотным. Но – это стихи Шершеневича, и только, в них бьёт и плещет неповторимость его, и жизнь густеет в своеобразном мирочувствованье, данном стихом:

Блаженное благоденствие детства из памяти заимствуя,
Язык распояшу, чудной говорун.
Величественно исповедаю потомству я
Знаменитую летопись ран.

В кипении строк и строф Шершеневича есть нечто от Рубенса: эсобразные контуры жизни перенасыщены плотью, густотой страстности, хлещущим темпераментом, но — приходит время и других ощущений:

Уже хочу единым словом,
Как приговор, итоги счесть.
Завидую мужьям суровым,
Что обменяли жизнь на честь.

Много слов — но будет одно, подводящее итог; много слов — но это одно — решительно и твёрдо, как камень: и тут уже не ленты поэзии, и не пёстрые веера метафор: тут корень жизни обнажён…

Занимая определённое место в русской поэзии, Шершеневич взрастил стихи, что не поблекли, протянутые через щели времён и фильтры человеческого равнодушия к поэзии, они остались — его стихи: для любителей, чьё число не велико, для тех, кто понимает, как важна целостная картина великолепного материка — поэзии русской.

III

Прыть, юность, вино — что может быть лучше?

Задором и хмелем шибает от стихов Мариенгофа:

А ну вас, братцы, к чёрту в зубы!
Не почитаю старину.
До дней последних юность будет люба
Со всею прытью к дружбе и вину.

Классически-сложные отношения с Есениным никак не сказывались на стихах городского, совсем другого Мариенгофа, ладившего строфы и строки иначе; хоть и объединились на время поэты с несколькими другими в группу имажинистов — вместе легче.

Какой земли, какой страны я чадо,
Какого племени мятежный сын.
Пусть солнце выплеснет
Багряный керосин,
Пусть обмотает радугами плеснь,
Не встанет прошлое над чадом.
Запамятовал плоть, не знаю крови русло,
Где колыбель
И чьё носило чрево.

Сложен и прихотлив поэтический узор стиха, хитро завит орнамент мысли — ковром восточным отдаёт — так пёстро ложатся нити.

Какое мощное заявление взрывает недра строк:

Даже грязными, как торговок
Подолы,
Люди, люблю вас.

Тут — от христианства, хотя конфессионально Мариенгоф едва ли бы чёток…

Каждый наш день — новая глава Библии.

Вещий афоризм рвущего привычную ткань русского стиха поэта, плетущего своё кружево смыслов: не столь значительное, как у великих его современников, но — своё.

IV

Друг Есенина — Алексей Ганин — в стихах громоздил ярые, истовые образы, совмещая страх и предчувствия: нечто будет, должно быть, грядёт…

Бродит жёлтых пожарищ Огонь
Вместо зорь по небесной пустыне…
В травах кровью дымящийся иней…
Смерть из трупов возводит свой трон.

Ибо неспроста же бродит огненная смерть — огнь её должен очистить реальность, предоставив возможность новой прорасти:

Где-то есть очистительный смерч.
В мёртвом круге камнем от сечи,
Сгустком крови не выпало б сердце,
Только б душу живую сберечь.

И вот — главное: сбережение души, иначе — провал, потьма, а поэт не может с таковым смириться, ибо поэзия — всегда от света, даже когда блуждает во тьме.

Гроздья образов Ганина красивы, они многоцветны, и просвечены тайным небесным мерцаньем.

Линия имажинизма быстро кончилась, но нагромождение, иногда пересгущённость образного строя, взятые Ганиным основным приёмом (или — следствие темперамента ?) — именно оттуда…

Красной полосой, будто косо убит гигант, брызгает кровь на небесное поле…

Трава не просто зелена — она сверкает изумрудами.

Весь мир – будто дитя радуги: разбитой в небе, разлетевшейся тысячей брызг.

И всё же много, много в стихах Ганина могильного, холодного… Откуда бы?

Вероятно, время было перенасыщено подобным, и поэту, сейсмографически чувствующему бытие, не избежать было таковой фиксации.

V

Сильно били бубны боли: сильно и неистово, ржавые листья летели под онтологическим ветром, образуя, или организуя пространство образов:

Роняют ржавые спицы
Колеса вселенной.
Ах, опусти, опусти ресницы!
Пребудь в слепоте дерзновенной!

Слепота провидческая, дерзновенная, определяющая внутреннее зрение — которое для поэта важней естественного.

Нет, оба варианта важны, как важны жизнь и смерть, определяющие стержнями путь любого творчества.

Иван Грузинов неразрывно связан с Есениным: и жизнью, и творчеством, и чем-то невыразимым…

Культурные пласты раскрывались в стихах Грузинова совершенно необычно:

Лёгкий лет лукавых лун.
Латы. Факелы. Газели.
Голубые акварели
Льют шелка в эмаль лагун.

Бледный блеск атласных глин.
Весла. Ласточки. Газели.
В малахитовые мели
Выплывает Лоэнгрин.

Великолепный Лоэнгрин — и мечты о тотальном царстве поэзии, где заключены все начала и концы: о царстве, раскрывающимся прямо в вечность, отполированную суммой стихотворных валов, накатывавших когда-то на реальность…

Лепта поэта — от сил, заложенных в незримых планах бытия: кому сколько отпущено; лепта поэта, помимо всего прочего, ставить диагнозы:

А мы, сквернящие родную Землю,
Лишь торгаши базарные, не боли.
Мы взвешиваем силы человека,
Миры хотим измерить и исчислить.

Общество всегда больно — в большей, или меньшей мере.

Общество больно уже тем, что не слушает поэтов.

Великолепные дуги и краски Ивана Грузинова отливают запредельностью, в ней находя вечное пристанище.

VI

Бездна деревенской философии: от избяной силы, от столь своеобычного космоса Руси, хранившего Китеж, на который стоило уповать:

Мои мысли повисли на коромысле —
Два ведра со словами молитв.
Меня Бог разнести их выслал,
Я боюсь по дороге пролить.

То, что дано разнести, невозможно пролить, ибо даже расплесканные слова молитв отразятся в недрах людского состава.

Читательского понимания.

Ибо молитва, заключённая в стихи, будет действовать сильнее.

И гореть ярче.

Стихи Александра Кусикова — от яркости осенних далей: или византийских, рассеянных в различных российских планах, оттенков веры.

Что всё одушевлено, осмыслено, пламенеет — не стоит объяснять поэту, видящему:

Продрался в небе сквозь синь ресниц
Оранжевый глаз заката.
Падали черные точки птиц. —
Жизнь ещё одним днём распята.

Яркость небесных вееров не может быть смята никаким событием, серой скукой, напряжением всего людского состава, предчувствием катастрофических перемен.

Многое мешается в действительности, готовой превратиться в стихи.

Интересно построенные, обладающие яркостью павлиньего оперенья стихи Кусикова продолжают своеобразную работу и в наши дни: в немногих, способных слышать…

VII

Есенин влиял, Есенин окрашивал стихи, но и свой голос прорывался — в случае с Николаем Лавровым: покончившим с собой в 43 года: по слухам — на могиле Есенина, со смертью которого он не мог смириться…

Кругом — леса, как скит зелёный,
И я оборванный, в пыли
Стою коленопреклонённый
Пред вечной красотой Земли.

Я здесь один, как в древнем храме,
Среди поляны, между хвой,
Я вижу затканный цветами
Курган — зелёный аналой.

Красиво и возвышенно: от природы, как от храма, дающего жизнь, нельзя уходить; и молитва пред зелёным аналоем возможно, слышнее, нежели из недр церкви.

Свой голос отчётлив: мощные есенинские струи не перебивают его, не препятствуют собственному звучанию, хотя и окрашивают в определённые тона голос Лаврова.

Много своеобразных церковных мотивов: точно и не особенно связанных с церковным деланием, но — с ощущениями космоса, хотя и привязанными к конкретике российской жизни:

В глухом лесу, где густ малинник,
Где пахнет мёдом и смолой —
Срублю я келью, как пустынник,
Чтоб быть наедине с собой.
Лежать весь день на солнцепёке
Отдавшись травам и цветам,
Смотреть на мир лазурноокий
И вторить птичьим голосам.

Характерная дикция, и очень ясный, родниковый ток речи…

При этом стихи Лаврова светлые, пронизанные токами солнца — и так контрастируют с бездной самоубийства, в которую рухнул поэт…

VIII

Крестьянство — крест и правда России, вернее — Руси, той, исчезнувшей, должной когда-нибудь воссиять Китежем…

Говорить от крестьянства — великая честь, и Иван Приблудный с высокою мерой достоинства следовал этой чести:

У нас, как и в каждой семье,
У печки дрова да лоханки,
Кувшин молока на скамье
И кот на высокой лежанке.
У стенки большая кровать,
С которой при всякой погоде
Всех раньше поднимется мать —
Топить, иль копать в огороде.

Тут высокой ясности картины: следствие мастерской словесной живописи, и мелодика речи, чарующая своими плавными темпами; тут патриархальность, рассчитанная на вечность: но вечность человеческой жизни коротка.

…что подтверждает жизнь талантливого поэта Ивана Приблудного, ставшего свидетелем и слома деревенского уклада, и попавшего в чёрные жернова репрессий.

Облыжное обвинение забрало его жизнь, но оно, что понятно, не могло тронуть стихи, никогда особенно не популяризировавшиеся, но не ставшие от этого хуже.

Голос Приблудного отчётлив — это также очевидна, как и сила, данная отприродно этому голосу:

В трущобинах Марьиной рощи,
Под крик петуха да совы,
Живёт он, последний извозчик
Усопшей купчихи Москвы.

С рассветом с постели вставая,
Тревожа полночную тьму,
Он к тяжкому игу трамвая
Привык и прощает ему.

Тут уже иные темы — далёкие от деревенских: тут город наваливается огромной массой, требуя следовать его правилам: в том числе поэта, вынужденного петь по-другому.

А вот стихотворение «Про бороду», где зажигаются частушечные ритмы, изнутри просвеченные необычной метафизикой; тут ткётся сказ, весёлый и ядрёный, вспыхивающий фантастическими огнями… не отменяющими, впрочем, правду:

А на дрогах сидит дед —
двести восемьдесят лет,
и везёт на ручках
маленького внучка.
Внучку этому идёт
только сто тридцатый год,
и у подбородка —
борода коротка.

Славно, сильно, свежо пел Приблудный — пока песню не оборвали, не сумев загнать её в Лету, сверкающую вечным равнодушным аметистом.

Александр Балтин
Газета «Завтра»
10.10.2022

Social Like